И тут я вспомнил, как четыре года назад пошел записываться в кружок бокса. Прочитав предварительно толстую книгу «Английский бокс», не говоря уже о «Мексиканце» и «Звере из бездны» Джека Лондона, я запросто рассуждал о преимуществе короткого «кроше» над размашистым «свингом» и многократно проводил чистые нокаутирующие удары в подбородки моих воображаемых противников.
И когда самый известный преподаватель бокса в Ленинграде Эрнест Жан Лусталло, скептически оглядев меня со всех сторон, спросил на чудовищном русско-французском жаргоне: «Ви, мон гарсон, имель раньше какой-нибудь практик?» — я нахально ответил, что весьма прилично знаю приемы бокса. «Очень карашо!» — обрадованно, как мне показалось, прокартавил Лусталло, и его черные остроконечные усики зашевелились, как у таракана. «Сделайть, пожалюста, стойка и один шаг вперед». Я величественно принял позу бронзового монумента: левая рука вытянута вперед, правая защищает ладонью подбородок, а локтем — солнечное сплетение и… широко шагнул правой ногой. «Формидабль! — завопил разъяренный француз. — Ви ходить, как старый баба на базар, и говорить, что знаете бокс. Млядшая групп». И тут же покарал мою наглость молниеносным прямым в лоб, сопроводив его ехидным замечанием: «Биль, как в пустой бочка».
Мне тогда было здо́рово не по себе. И сейчас тоже. Оказывается, я взялся за работу, не имея ни малейшего понятия, какая она. Я так и сказал Шацкину.
— Ты не огорчайся, Муромцев, — пытался подбодрить он меня. — Мы с Рихардом на этой работе уже зубы съели.
— И потеряли, как это называется… многочисленность волос, — вмешался Шюллер. — Ты, товарищ, принес сюда революционный энтузиазм. Это колоссально! Мы поможем тебе превратить его в рычаг и… как это… сдвигать им высокие горы.
Он улыбнулся (я редко видел такую милую, обезоруживающую улыбку), довольно легко спрыгнул со стола и, сказав Шацкину что-то по-немецки, вышел.
Лазарь потер двумя пальцами лоб и на мгновение задумался.
— Так и порешим. Будешь работать в агитпропотделе. Кроме того, введем тебя в Международное детское бюро — твой пионерский опыт несомненно пригодится. И в Комиссию связи. Тебя это устраивает?
Господи, он еще спрашивает! Я и мечтать не смел о такой ответственной работе! Просто что-то делать в ИК КИМе. Выполнять любые поручения. Ездить, бегать, писать, переписывать. Даже каким-нибудь международным курьером… Лишь бы каждый день, к девяти, приходить в этот необыкновенный дом на Моховой, подниматься на лифте, и иногда, если повезет, вместе с Эрнстом Тельманом, Эрколи или Марселем Кашеном. Референт агитпропотдела. Это же просто замечательно!
— Я готов выполнять любую работу, товарищ Шацкин.
Ладно еще, что голос не подвел, не дрогнул.
— Только одно непременнейшее условие: как следует изучи язык. Навались на него медведем.
— Я прилично знаю французский. Ну и чуть-чуть по-немецки.
— Французский, конечно, не повредит, но необходим именно немецкий. На нем всё: и заседания, и официальные материалы. К тебе прикрепят хорошего преподавателя. Это устроит Зусманович.
— Зус! — крикнул Шацкий.
Вошел уже знакомый мне Зусманович.
— Муромцеву нужно оформить удостоверение и прикрепить к нему Венцеля. Постой, постой… А как ты устроился в Москве?
Я развел руками:
— Да пока никак. Переночевал у одной знакомой отца. Но там тесновато, четверо в одной комнате.
— В «Люксе» и «Малом Париже» свободных номеров нет, — предупредил Зусманович.
— Знаю, знаю. — Лазарь опять потер двумя пальцами лоб. — Ты позвони Кивелевичу, пусть даст направление в общежитие Первого дома Советов. Если станет рыпаться, я поговорю с Пятницким. — Ободрил меня взглядом своих разноцветных глаз. — Ничего, Муромцев, поживешь месяца два-три, а там что-нибудь подвернется. И вообще, Зус, приглядывай за парнем.
— А куда он от меня денется!
— Никуда я от тебя не денусь, товарищ Зусманович, — заверил я, ликуя, что всё так хорошо получается.
— Просто — Зус.
— Ну, Зус.
— Вот так-то лучше! Мы все здесь дружные ребята, Митяй.
Митяй так Митяй. Меня еще никто не называл так. Но в этом простецком «Митяй», вместо официального Муромцев, таился залог будущей хорошей дружбы. Зусманович, несмотря на его солидность, оказался простым, веселым парнем.
— Так тебя зовут Дмитрием? — спросил Шацкин.
Я кивнул головой. По тому, как взгляд Лазаря скользнул куда-то мимо меня, по тому, как тонкие крепкие пальцы его нащупали на столе бумагу, подняли и отбросили в сторону, я понял, что ему уже трудно думать о моих делах. И то сказать, секретарь исполкома говорил с Митькой Муромцевым почти полтора часа!
— Так я пойду, Лазарь…
— Ладно. Когда устроишься с бытом, приходи работать. И повидайся с Рудольфом. Он должен скоро приехать.
— С Рудольфом? Кто это?
— Ты, вероятно, о нем слышал: Рафаэль Хитаров, секретарь исполкома.
— Постой… Как же так? А ты?
— Я уже бывший. Меня отпустили с комсомольской работы.
Ну, ясно, Шацкин уже «старик». Вон ведь какие у него залысины и даже поперечные морщинки на лбу. Комсомол всегда передает партии своих лучших, самых проверенных, самых пламенных вожаков. Ушел на партийную работу первый председатель Цекамола двадцатитрехлетний Оскар Рывкин. Весной двадцать четвертого мы проводили Петю Смородина и Тарханова, а год назад попрощались и с Николаем Чаплиным. Мы же — смена большевистской партии. Придет когда-нибудь и мой черед получить путевку райкома или губкома ВКП(б). «Где бы ты хотел работать, товарищ Муромцев?» — «Там, куда вы найдете нужным меня послать». Вот так, значит, и с Шацкиным… Жаль, что не придется с ним поработать. И ничуть он не зазнался, и ничего надменного в его поведении я не заметил.
— Будешь работать в Коминтерне?
— Нет, иду учиться. Теоретический багаж у меня скудноват.
— Да ты же крупнейший наш теоретик, — возразил я, ошеломленный признанием Шацкина.
Он быстро поднялся, вышел из-за стола и положил руки мне на плечи. Лицо его вдруг помолодело. Прямые темные брови разошлись, а полные губы раскрылись в мальчишеской усмешке.
— Никак ты огорчен за меня! Ораторский навык и умение писать хлесткие брошюрки — еще не признак теоретической подготовки. Впрочем, в твоем возрасте я считал себя законченным марксистом. — Он легонько тряхнул мои плечи. — Ты даже не представляешь, как это великолепно, что меня отпустили на учебу.
Почему-то мне ужасно захотелось носить такой же открытый френч из плотного серого вельвета, какой был на Лазаре, и «удавку» — пестренький, небрежно повязанный галстук, обложиться толстенными книгами: Марксом, Гегелем и даже этим самым, неимоверно непонятным, Кантом, написавшим «Критику чистого разума», и настойчиво просить, чтобы меня отпустили на учебу.
Я как во сне вышел из кабинетика Лазаря и сразу же попал под теплое крылышко Зуса.
СТРАНСТВУЮЩИЕ РЫЦАРИ
— Как же быстро перерос ты краевые масштабы, — сказала Тоня, насмешливо и чуть печально.
Тоня в Москве! Я обернулся, как от толчка в затылок. Всей силой души хотелось мне поверить в невозможное — в нежданный и негаданный приезд Тони, пусть даже вместе с Сергеем, в Москву.
Спор, начатый там, на перроне вокзала, и еще раньше, в маленькой комнате домика в Боготяновском переулке, спор, прерванный тремя прощальными ударами станционного колокола — навсегда, навсегда, навсегда, — ведь не был еще закончен. Ни я ее, ни она меня не смогли тогда переубедить. И вот сейчас, когда, казалось бы, я обладаю вескими неоспоримыми доводами своей правоты, Тоня напомнила о себе.
Итак, я обернулся, как от толчка в затылок.
Шагах в трех позади шла худенькая стройная девчонка. В смутно-синем вечернем свете со светящимися прожилками редких рекламных огней ее фигура, белая блузка и короткая юбка и в самом деле чем-то напоминали Тоню. Но вот она шагнула в желтый сектор фонарного света: короткие, доходящие до мочек ушей черные блестящие волосы, скуластенькая, большеротая… Ничего девчонка! Топ, топ, топ… — и прошла мимо, одарив мимолетной, не для меня, а для себя самой, улыбкой.