И впервые за эти дни острое беспокойство за своих близких охватило его. Дмитрию представилось, что в левом ближнем углу платформы сидит в напряженной позе, чтобы не беспокоить ребенка, не женщина в коричневом реглане, а Тася. И на коленях у Таси — Танюшка, их вторая, теперь единственная дочурка. А первую они звали Верой… И кто-то дал Тасе разношенные мужские полуботинки, и она прикрепила их к своим маленьким босым ступням проволочными петлями. Тотчас же душная ночь стала еще более непереносимо душной, прекратился свист тугого, жаркого воздуха, отбрасываемого паровозом, и наступила удивительная, пугающая тишина.
…Шофёр подождал, пока Тася вылезла из грузовика, а я передал ей в руки Верочку и сбросил один за другим четырнадцать чемоданов, тюков и баулов.
— Ничего не забыли? — спросил шофёр. Получил обусловленную пятерку, дал газ и круто развернулся.
Песок, попадающий в дырочки сандалий, всё еще был горячим. Я пошел на разведку в приземистое и темное станционное здание. Вернулся и сказал:
— Там такая парилка, выдержать невозможно. Лучше уж здесь.
И мы составили три чемодана и разложили на них постель для Верочки.
— Достань где-нибудь воды, — сказала Тася.
У нас с собой была небольшая эмалированная кастрюлечка с крышкой, я взял ее и пошел искать воду. Долго кружил вокруг станционных построек, наконец решил постучать в двери тоже темной кибитки. Вышел старый туркмен в подштанниках и халате, сердито выкрикнул что-то непонятное, потом по-русски: «Шайтан тебя по ночам носит! Что за человек?», но воды налил полную кастрюлю. А Тася уже поставила на чемодан маленькую спиртовку, и белые квадратики сухого спирта занялись ленивыми голубыми огоньками.
— Посмотри, посмотри же, она прямо на глазах тает, — глухо говорила Тася, разворачивая пеленки и освобождая маленькое потное тельце.
У Таси пропало молоко, и негде было достать молока коровьего. Поили Верочку теплой сахарной водой. А кругом лежали пески, нагретые за день. Только пески. И если бы не две тускло поблескивающие полоски узкоколейки да несколько плоскокрыших строений, я бы уверовал — вот это есть край света. Но был это не край света, а всего-навсего крошечная станция Ташкепри, в самом конце узкоколейного пути, пронзающего жар и пески пустыни от Мары до самой афганской границы. И была обыкновенная августовская ночь на этой станции, где всего лишь два раза в сутки останавливались поезда: один в сторону Мары, другой в сторону Кушки. Нам нужно было ждать всю ночь и еще кусочек утра. И мы с Тасей ни на минуту не закрывали глаз, потому что ночные шумы и шорохи казались нам враждебными. Сонмы летучих мышей проносились над нами, и их странные силуэты пятнали высокое звездное небо. Позже, тоже бесшумные — лапы их утопали в песке, — вышли на добычу бродячие псы. Они пробегали совсем близко, похожие на собственные тени, поджав хвосты и опустив морды к земле. Я вытащил большой нож, раскрыл и судорожно зажал в потной ладони. Я не знал повадок этих молчаливых существ. Я их боялся. И я ненавидел себя за легкомыслие, толкнувшее меня разъезжать по этой необозримой раскаленной печи в поисках подходящей работы. Не нашлось ее в Мары, и вот потащился в Тахта-базар, не зная, что это пограничный город и туда нужен пропуск. Теперь надо было ехать в Чарджоу. Вновь залезать в горловину истекающей жаром печи… А Тася часто-часто зажигала электрический фонарик и тоненьким его лучом ощупывала складки одеяла, на котором спала наша девочка. А вдруг скорпион или фаланга! В полночь желтый свет озарил одно из окон станции. В его прямоугольнике возникла фигура тощего и, кажется, совсем молодого человека. Неторопливым движением надел он на голову наушники и долго, долго сидел неподвижно, уткнув подбородок в ладони. Но, видно, и эфир был так же молчалив, как и пустыня. Человек в окне безнадежно махнул рукой, встал и на мгновение исчез из желтого квадрата. А когда вновь появился, в руках у него была гитара. И, ни на йоту не отступив от сложившегося в литературе представления о телеграфисте, он задумчиво пробежал по семиструнной, и вот уже из негромкого медного перезвона распустилась «душистая ветка сирени». Тут же всё стало на свои места, и таинственный край света, населенный летучими мышами и собачьими привидениями, превратился в захолустный, богом забытый полустанок. А мы с Тасей так и просидели всю ночь возле Верочки и не спускали глаз с желтого квадратика, пока не наступил рассвет и пески не зашуршали под порывами «афганца», дувшего словно из горна, сооруженного циклопами. Ночные тревоги и страхи ушли, оставалась только чарджуйская неизвестность. Тряхнув головой, Тася сказала с лихим отчаянием:
— Как-нибудь да будет! Не может быть, чтобы никак не было… Ведь верно?
«…Как-нибудь будет, — думал Дмитрий, не переставая следить за ночью, бегущей по обеим сторонам поезда. — Найду какую-нибудь работу. Черт с ним, с искусством, в конце концов! Пойду учителем в школу. Не возьмут — на завод. Ведь есть же в Пензе заводы и фабрики… Это в Чарджоу — одна шелкомотальная… А может, и Фадеев откликнется. Но прежде всего — телеграфировать Тасе. Пусть немедленно выезжает. В такое время нельзя одному. Надо всем вместе. Обязательно надо».
И первое, что сделал Муромцев, когда красно-черный поезд беды остановился опять же на одном из самых далеких путей, у вокзала Пенза-I, — стал в длинную очередь у окошка телеграфа и послал в Ленинград телеграмму:
«Я в Пензе. Выезжайте, как сможете. Телеграфируй главный почтамт».
Глава вторая
ГЛУБОКИЙ ТЫЛ
Здание Облдрамтеатра показалось Муромцеву вызывающе огромным. Оно возвышалось на Московской словно белый океанский пароход, случайно заплывший в устье широкой, и неглубокой реки.
Оказавшись в просторном вестибюле — направо находилась кабинка кассы и рядом дверь с дощечкой: «Зам. директора», — Дмитрий по очереди ткнулся в три застекленные двери, ведущие во внутренние помещения театра. Ни одна не подалась. Тогда он попытался проникнуть в кабинет заместителя директора, но тщетно — и эта дверь была заперта.
Откуда-то сбоку вышла пожилая женщина с шваброй, обмотанной мокрой тряпкой.
— Чегой-то ты, мил человек, озоруешь? — грозно вопросила она, присматриваясь к Дмитрию настороженным взглядом. — Ломишься в запертые! Не в себе, может?
— Простите, — успокоительно начал Муромцев. — Я приезжий. Хотел повидать кого-нибудь из администрации.
— Так бы и говорил. Ахтеров нет и замдирехтура тоже, а Анна Юльевна на месте. У нас сейчас гастроли.
— А кто она — Анна Юльевна? Я ведь никого не знаю.
— Главная она. Дирехтор наш.
— Вот бы мне ее повидать.
Уборщица еще раз смерила Муромцева оценивающим взглядом.
— Коли надо, значит, надо. Пойдем со мной.
Открыла боковую дверь и, взяв наперехват швабру, точно готовясь к штыковому бою, пошла по полутемному коридору. Навстречу шли двое.
— К вам, Анна Юльевна, — зычно крикнула уборщица. — Приезжим назвался.
Женщина с гладко причесанными темными волосами и в пенсне без оправы выдвинулась вперед.
— Вы ко мне, товарищ? — В ее глуховатом голосе прозвучали тревожные нотки.
Муромцев назвал себя.
— Был художественным руководителем Чарджоуского театра-студии.
— Да-а? — протянула Анна Юльевна. — И какое же у вас дело?
Муромцев ждал, что она пригласит его в свой кабинет и уж во всяком случае выслушает всю его историю. Поэтому он неопределенно промямлил:
— Вчера приехал, и вот хотелось бы поговорить. Посоветоваться… Я в Пензе впервые…
— Вы проездом? В Москву? — спросил мужчина в сером костюме, стоявший чуть позади директора театра.
— Нет, почему же проездом… Собираюсь остаться в Пензе.
— Так вы по поводу работы? — жестче, чем хотелось бы Муромцеву, спросила Анна Юльевна.
— Да, я думал, что, может, понадоблюсь… — тянул Муромцев.
Она не спросила документов, не поинтересовалась биографическими подробностями. Всплеснула руками и обратилась не к Дмитрию, а к своему спутнику: