— Ага, прибыли! — сказал он мне, пожимая руку. — Теперь все в сборе. Познакомьтесь… — Он кивнул в сторону пожилого. — Директор академических театров товарищ Бухштейн. — Дотронулся пальцами до плеча рыжебородого шкипера: — Гавриил Николаевич Попов — наш композитор. А это, — он подхватил меня под локоть и довольно крепко сжал его, — товарищ Муромцев — автор либретто. Прошу к столу, друзья. Зинаида Николаевна угостит нас отличным тортом.
Появилась Зинаида Райх. Великолепная, красивая, приветливая. Вспоминала Одессу, расспрашивала о Тасе и, узнав, что мы поженились, позвонила и попросила принести бутылку шампанского. А я мысленно решал, но никак не мог решить ребус, предложенный мне Всеволодом Эмильевичем. Никогда в жизни никаких либретто я не сочинял. А тут вдруг — автор либретто. Меня терзало любопытство, но Мейерхольд помалкивал, и его лицо, одинаково заостренное и в профиль и анфас, застыло в лукавой значительности. Вслушиваясь в разговоры об опере, которую будет ставить Мейерхольд, разговоры деловые и совершенно конкретные, я чувствовал себя форменным идиотом и на вопросы, ко мне обращенные, отвечал мычанием или кивком головы. Когда я закончу либретто? Буду ли знакомить с ним композитора по актам или целиком? Готова ли творческая заявка, согласно которой Бухштейн заключит со мной авансовый договор? Когда мы с Поповым поедем в Москву для встречи с Всеволодом Эмильевичем? Я хватил еще один бокал шампанского, но прояснения мозгов так и не наступило. История эта всего больше походила на колоссальный розыгрыш, но у директора академических театров лицо, как у отца-инквизитора, и он даже ни разу не усмехнулся. Когда обо всем было договорено (за меня говорил «да» Мейерхольд), Бухштейн и Попов распрощались. Меня же Всеволод Эмильевич попросил остаться.
— А вы молодец, — сказал он мне, и довольная улыбка скользнула по его тонким, высокомерным губам. — Не задали мне ни одного ненужного вопроса. Но теперь перестаньте смотреть на меня, как на крокодила, собирающегося полакомиться комсомольским журналистом… Я прочел вашу книжечку и решил, что на ее материале можно сделать оперу. Совсем по-новому. Наперекор вековым традициям. А потому и либретто надлежит писать вам, а не поднаторевшему ремесленнику. Зина, отрежь Муромцеву кусок торта. Вы, конечно, пишете стихи и читаете их лунными ночами своей избраннице? Кстати, Тася очень мила, и мы с Зинаидой Николаевной искренне за вас рады.
— Но я не пишу стихов, Всеволод Эмильевич. Никогда не пробовал.
— Вы меня радуете, молодой человек. Я боялся, что вы опишете трагическую историю этих чернокожих мальчиков скверным пятистопным ямбом.
— Но я и либретто никогда не писал. И не имею понятия, как его надо писать.
— В этом-то и состоит весь фокус. Напишите как сможете. Так, как вам покажется. Никому не подражая и ни на кого не оглядываясь. Почему вы не едите торт? Зина, у нас, кажется, осталось шампанское? Условно опера будет называться… да, совсем просто — «Алабама». Вы согласны?
— Всеволод Эмильевич! — жалким голосом воскликнул я. — Честное слово, я не представляю, как взяться за такую штуку…
— Вы публицист? — спросил Мейерхольд и резанул меня серым холодом своего взгляда. — Вот и напишите либретто с публицистическим пафосом. Как прокурор. Как общественный обвинитель. Остальное сделаем я и Попов. Давайте чокнемся, Муромцев, и смело заключайте договор с Бухштейном.
И я написал либретто оперы «Алабама». Правда, с помощью своего отца. Он приехал из Тулы как раз в дни, когда я потел над непривычной работой. Разве можно петь прозой, думал я. И целая толпа добрых моих знакомых — Альфред и Герман, Демон и Мизгирь, Руслан и Фауст — по очереди солировали в оба моих уха: «нет», «нет», нет».
— Что тебя затрудняет? — спросил отец. Я объяснил.
— Но это же элементарно просто, — сказал он. — Возьмем любую фразу… Ну, что тут у тебя написано?
— Ярмарка в Скотсборо. Всякие развлечения. Зазывала кричит: «Сюда, джентльмены, сюда! Вам покажут настоящую русалку с рыжей бородой. И всего за пять центов».
Отец с минуту подумал.
— Пиши так, — сказал он столь же категорично, как говорил пациенту — «этот зуб надо вырвать». «А вот русалку с бородою рыжей я за пять центов всем вам покажу». Уяснил? Такую фразу уже можно спеть.
— Но это же совсем под Васисуалия Лоханкина, — попробовал возразить я.
— Возможно, — небрежно сказал отец. — Но ведь именно так пишутся белые стихи. Вспомни Тургенева.
— Но у него же стихотворения в прозе, папа!
Однако отца нелегко было сбить с позиций.
— Не важно, что в прозе, а то, что в стихотворении, — назидательно сказал он, расправляя надушенную «Шипром» бородку. — Что там у тебя дальше?
В конце концов я написал либретто, ухитрившись протиснуться между Лоханкиным и Иваном Сергеевичем Тургеневым. И что самое удивительное — оно было одобрено Мейерхольдом и принято дирекцией Мариинского театра. Так что не по моей вине, а лишь потому, что в самый последний момент, когда Гавриил Попов уже писал музыку, Всеволод Эмильевич рассорился с Бухштейном и с кем-то еще, «Алабама» не потрясла воображение и слух ленинградских любителей оперного искусства.
…Да, всё складывалось тогда на редкость удачно. Великий новатор, Бонапарт среди режиссеров, чуть не произвел Дмитрия в своего маршала, а театр, в великолепие которого он робко вступал как благоговеющий зритель, едва не поставил имя Муромцева, как своего автора, где-то в ряду с Модестом Чайковским.
Но право же, Дмитрий не испытывал горечи, вспоминая сейчас, как бутерброд вырвался из рук и упал маслом вниз. Он был еще слишком молод для того, чтобы позволять своему прошлому хозяйничать и распоряжаться настоящим. Бог с ней, с этой «Алабамой», погибшей еще в зародыше! Одной посредственной оперой больше или меньше — не так уж важно. А вот то, что где-то в Пензе, в трудном военном году, он смог немного помочь молодому театру — сделал то, чего не могли сделать без него, — сочинил либретто для двух балетов и сегодня — премьера, доставляло и удовлетворение, и радость. Ведь сотни людей в военной форме смотрели спектакль.
Глава двенадцатая
ПЕРВАЯ ФРОНТОВАЯ
Кончался рабочий день.
Разговаривая с посетителями, отвечая на телефонные звонки и подписывая всякого рода бумаги, Королев нет-нет да и поглядывал на лежащую перед ним телеграмму. Текст ее был короток:
«В помощь фронтовой красноармейской самодеятельности направьте бригаду составе дирижера зпт режиссера зпт балетмейстера тчк. Оформление через Дом Красной Армии тчк Телеграфьте исполнение тчк Храпченко».
Предельно ясно! Пензе поручено сформировать фронтовую бригаду. Первую! Что и говорить — задача почетная. Большому кораблю — большое плавание. Ведь за год войны в Пензе сосредоточилось немало зрелищных предприятий. И драматический театр, и опера, и музкомедия, театр миниатюр и госэстрада… Но вот где найти и дирижера, и режиссера, и балетмейстера, не срывая при этом работу театров? Увы, на этот самый трудный для Королева вопрос смазанные печатные буквы телеграммы дать ответа не могли.
Первым, кому Константин Васильевич показал телеграмму, был Белов. И конечно же, Евгений Николаевич сразу потребовал:
— Пошли меня, Константин Васильевич.
— Да ты спятил, Евгений Николаевич! На носу открытие сезона… Ты же теперь директор, а не только режиссер.
— Глупости! Есть Треплев, а с административными делами и Цветков справится. Ты же, Костя, знаешь, человек я легкий, когда нужно, могу и молниеносно ставить, не рассусоливать с экспозициями да экспликациями… К тому же — холост!
Но Королев был тверд и отказал Белову в самой категорической форме. Евгений Николаевич кровно обиделся, расфыркался и не пожелал даже поразмыслить — кого же во фронтовую бригаду включить.
— Если уж ты такой умный, — воскликнул он, сильно гнусавя, — сам и решай. Без моей консультации! — И вышел, громыхнув дверью.