Я пожал ему руку, вкладывая в пожатие всю свою благодарность, весь восторг, мгновенно сменивший тягостное разочарование.
Пятницкий крякнул.
— Я ведь не боксер, Муромцев, так что ты зря силу демонстрируешь. Не забудь захватить сигареты.
Погладил свою маленькую руку и совсем весело, с простодушной улыбкой портняжного подмастерья из городишка Вилькомир, крикнул:
— Seid bereit, Pionier![21]
Вихрем взлетел я на четвертый этаж и ворвался к Борецкому. Был ужасно разочарован, когда Ваня сказал, что Хитаров ушел с полчаса назад.
— А Вартаняна ты не видел?
— Видел. Он вместе с Рафиком потопал. Да ты вроде бы не в себе, Митька. А? Неприятности какие-нибудь?
— Да что ты! Какие тут могут быть неприятности! Но, понимаешь, мне Рафик очень нужен.
— А ты позвони ему домой.
— Это не телефонный разговор, Ваня.
Мне очень хотелось сказать Борецкому, что я только что от Пятницкого и что он меня «благословил». Кончик языка у меня прямо-таки горел, на нем вскипали и лопались, как радужные мыльные пузыри, слова моей замечательной тайны. Но конспирация в нашем деле прежде всего. И я достал из свертка глянцевую пачку с изображением верблюда, разорвал ее, вынул сигарету и предложил закурить Борецкому.
— «Камел». Богато живешь, — констатировал Иван и чиркнул спичкой.
Мы закурили. В комнатенке Борецкого запахло, наверное, так же, как в порту Сингапура или Гонконга.
— Товарищ Пятницкий подарил, — сказал я и ласково похлопал по свертку ладонью.
— Знатное курево, — сказал Борецкий и с наслаждением затянулся.
«А я еду! Ты только представь себе, Ваня, еду в страну. И это всё так здо́рово, так замечательно, что даже трудно поверить», — кричало всё мое существо, загнанное в тесную клетку тайны и молчания. Но я только сказал:
— Ведь вон что на улице делается. И подумать только, какой еще вчера мороз здоровущий был.
— Что и говорить, пакостная погода, — покорно согласился Борецкий и скосил на меня смеющиеся карие глаза.
— «У меня за поясом четыре смерти, — страшным голосом вскричал Уорлей, поглаживая рукояти двухствольных пистолетов…»
— Стивенсон?
— Как бы не так! Это я сам придумал.
— Красиво придумал… А я, между прочим, вчера у Мазута две партии отыграл. Счет у нас сейчас семь на четыре… в его пользу. Ты, говорят, тоже успехи делаешь. У Косарева выиграл!
— Да мы «американку» сгоняли. Это не в счет.
Мы еще поговорили о разных разностях, а так как о самом главном я всё равно ничего не мог сказать и время было позднее, я ткнул окурок душистой сигареты в пепельницу и протянул Ивану руку:
— Пойду, пожалуй.
— Ну, будь жив, Дмитрий. Я тут еще поколдую над протоколами. Да, вот что еще: ты когда намерен в «Малый Париж» перебраться?
Я остолбенел. Выходит, Борецкому всё известно и он просто меня разыгрывает. Секретарь русской делегации! Вот у него сейф для самых секретных материалов под боком. Конечно, всё знает! Но я-то вовсе не обязан знать, что он всё знает. И, продолжая игру, я небрежно сказал:
— Да не знаю. Соберусь вот…
— Можешь хоть завтра. Комната номер шесть. Комендатура уведомлена.
— Может, и завтра переберусь, — сказал я. Не удержался и, подкинув кулак к плечу, гаркнул что есть мочи: — Рот Фронт!
— Рот Фронт! — чуть потише ответил Иван Борецкий.
БРАТЬЯ-НАЕЗДНИКИ
Свистела, выла и, как разъяренный верблюд, смачно плевалась в лица прохожих нестерпимо мокрая и какая-то тепленькая метель. Снег прилипал к крышам, карнизам и козырькам парадных, затем начинал скользить по металлу и жирно плюхался на тротуар. Под ногами обманчивая девственно снежная поверхность прикрывала глубокие черные лужи.
Я моментально промочил ботинки, и теперь в них сочно чвакала вода. Ну и черт с ними, с ботинками! Ведь я еду… Чвак… Вот оно, настоящее поручение. Хлюп… чвак… Нашли нужным послать. Уже завтра — «Малый Париж», и каждый день геноссе Венцель будет слушать, как я перевожу статьи из «Роте Фане», и терпеливо поправлять: не зынд, а зинд. Зинд, зинд, зинд… Линкс, линкс, линкс… И чвак, чвак, чвак… Мокрота и холод подбираются к коленям. Подумаешь! Я же еду. Линкс, линкс, линкс… Мутно-серое небо, низкое, как подвальные своды, с одной-единственной угольно-черной тучей, нависшей над Пресней. Вот так туча! Линкс… хлюп… линкс… чвак… Да это же не туча, а дым из фабричных труб. Он так и не пробил воздух, плотный от беспрерывно падающего снега. Дым так дым, а я скоро еду.
Из крутящейся мути, беспрерывно звеня, выполз совсем ослепший трамвай. Я штурмом взял переднюю площадку прицепа и плотно прижался грудью и лицом к чьей-то мокрой и кисло пахнущей шерстью, явно недовольной, спине.
Я жил довольно далеко за ипподромом и до конечной остановки провисел на подножке, всё время ощущая каменное сопротивление широкой и мокрой спины. Ужасно мешал портфель, — я боялся его выронить. В конце концов я крепко вцепился в его ручку зубами, для утешения вспомнив одного силача, который, сомкнув свои челюсти на сыромятном ремне, держал на весу многопудовую штангу. Но, наверное, циркачу было всё-таки легче, так как никто не висел на нем сзади и не награждал пинками под колени.
Ну вот и остановка, слава аллаху!
Кое-как я сбросил себя с подножки и снова захлюпал, зачвакал по густой снежной жиже.
Стало совсем темно. Зажглись редкие фонари. Вокруг них сновали и метались снежинки-мотыльки.
Я стал воображать, будто меня послали не в Германию, а в Шотландию, в Глазго, в город Маджи. На длинный узкий переулок с редкими одноэтажными домиками, притаившимися за глухими заборами, я надвинул Аргайл-стрит с его темно-серыми угрюмыми доминами, большими магазинами и двухэтажными автобусами, которые я видел только на фотографии. Нужно было добраться на автобусе поближе к кафедральному собору и уже оттуда дойти до Эвелин-стрит, узкой, как этот переулок, к дому под номером 37, где на третьем этаже живут Колин Мак-Грегор и его дети Лесли и Маргарет. Я слышал уже скрип ступеней крутой деревянной лестницы, по которой никогда не поднимался, и незнакомый мужской голос за дверью, пробормотавший что-то по-английски… Но тут, за забором, мимо которого я пробирался, страшно завыла собака, и метель швырнула мне в лицо такую пригоршню снега, что за ней исчезли и деревянная лестница, и так и не распахнувшаяся передо мною дверь.
Переулок открылся узкой длиннющей щелью, с единственным фонарем далеко впереди, и я зашагал быстрее, нагибая голову и пряча лицо в поднятый воротник пальто. А чтобы идти было веселее, я вполголоса запел нашу славную старую песню: «Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!» И таким манером домаршировал до единственного фонаря. А он стоял прямо против дома, где я снимал комнату, и ронял тусклые блики на прочно сработанную калитку, до блеска выкрашенную изумрудно-масляной краской.
С трудом преодолев тугие пружины калитки, я вошел во двор и был тотчас же облаян волкодавом Принцем, вывалившимся из будки и на пожарной скорости бросившимся к калитке. Железная цепь, достаточно прочная, чтобы удержать якорь средних размеров, загремела и натянулась, и Принц поднялся на дыбки ровно за метр от калитки. Так уж было задумано и точно рассчитано его хозяевами.
Черно-желтое чудище, вывезенное в нежно-щенячьем возрасте из Карачая, приняло естественную для собаки позу, то есть встало на все четыре лапы, завиляло хвостом и попыталось приветливо взвизгнуть.
Я потрепал его по мохнатой башке и пошел по тропинке в глубь двора, навстречу двум ярко освещенным окнам.
Но уже стукнула дверь, на крыльце появилась огромная двухметровая фигура Кузьмы, и он зычно, хотя без тени тревоги, спросил:
— Эй, кто там?
— Это я, Кузьма Галактионович.
— Дмитрий Иванович! Я так и подозревал, а всё же… Куш, Принц! Экая непогода, прости господи!
Он пропустил меня вперед и, взяв под мышку свой знаменитый хлыст из кожи носорога с вшитым в конец свинцовым шариком, тщательно — на засов, крюк и еще какую-то задвижку — запер дубовую дверь.