— Да разве ты думаешь? Ведь это, Андрей, страшное дело. И комсомольцы так никогда не поступают, — лепетал я, холодея от ужаса.
Мне показалось, что Курасов вот сейчас, в темноте, вытащит из-под подушки револьвер и пальнет себе в висок. Соскочив с кровати, я подсел к нему и схватил его за руки:
— Лучше дай мне наган, я его спрячу.
— Успокойся, — сказал Курасов. — Стреляться я пока не собираюсь.
— Что значит «пока»! А вообще — собираешься? Нет, ты мне скажи, скажи! — Я теребил Курасова за рукав рубахи, хватал его за плечи и старался в ночной тьме разглядеть его лицо.
— Ладно, Митя, ложись, — устало сказал Курасов. — Что ты понимаешь, мальчик. — И вдруг сам удержал меня и выдохнул: — А ты мне веришь?
— Конечно, верю. Тебя должны восстановить в партии… Вот и комбриг Книга им всё о тебе написал. Наверное, дадут строгача и пошлют на низовую работу. Ну и что? Поработаешь, докажешь.
— А что я должен, по-твоему, доказать?
Действительно, что? То, что он не приспособленец, а настоящий коммунист? Да разве Курасов не доказал это во время гражданской войны и потом, в годы комсомольской работы? А вот доказать, что не было никакого обмана, когда обман налицо, — невозможно.
…Конечно, тяжело примириться с тем, что к тебе настороженно приглядываются и не сразу доверяют, в то время как ты уже проверил себя и готов отдать свою жизнь всю, без остатка, во имя великой цели. Но Хитаров прав: пока клокочет классовая борьба, надо проявлять бдительность к обломкам старого мира. А отец Курасова — жандармский подполковник — и есть этот самый обломок.
— Я не так выразился. Конечно, плохо, что твой отец был этим… подполковником жандармским. Хуже, что ты скрыл свое происхождение…
— Ага!
— Что ага?
— А то, Дмитрий, что ты сказал точно то же, что говорили и говорят мне другие товарищи. Иного никто и не скажет. И тут уж хоть головой бейся, всё бесполезно!
— В ЦКК поймут и простят.
— Это попы прощают. В партколлегии не прощают, а разбирают. В моем деле нет ничего запутанного, вина моя прямо на столе лежит. Обманул партию, ну и пеняй на себя.
— Вот и дадут строгача, — сказал я не очень уверенно.
— Эх, если бы строгачом ограничились. Я бы… Слушай, а может, и в самом деле разберутся и дадут строгий с предупреждением… А? Ведь нельзя же так размахнуться и отсечь от партии, словно ногу, зараженную гангреной. А? Дмитрий!..
— Все так и произойдет. Вот увидишь, — сказал я.
— Ты правда так думаешь?
— Честное слово.
— Ну тогда спасибо тебе, Митя. Хороший ты паренек, Митя, и знаешь что — давай-ка теперь спать.
Я перешел на свою кровать, но не заснул до рассвета. Чувствовал, что оплошал. Ведь надо было забрать у Андрея наган и сказать ему что-то такое, самое главное, чего я так и не сумел сказать. А Курасов заснул сразу, и дыхание у него было тихое и ровное.
С этой ночи мои отношения с Курасовым стали совсем иными. Он сам искал встречи со мной и, если никого из жильцов общежития не оказывалось поблизости, рассказывал во всех подробностях о ходе следствия по его делу. По мнению Курасова, партследователь «оттаял» и, пожалуй, подготовит к заседанию партколлегии доброжелательный доклад.
А ночью он рассказал мне о Лизе и об их маленьком сынке. Как-то показал фотографию. Его Лиза — действительно красивая, с пышными светлыми волосами и большими добрыми глазами. Только немного полновата. На коленях у нее годовалый мальчишка. Упитанный, улыбающийся и тоже светленький.
Каждый вечер Курасов писал Лизе длинные письма. Он даже стал улыбаться, как-то неумело и робко, точно мышцы лица еще не вполне ему подчинялись.
Я не сомневался, что дела Курасова идут на лад; он ведь был настоящим коммунистом. Но и в том, что Курасов не станет жить, если его не восстановят в партии, я тоже не сомневался. Андрей ничуть не походил на Юрку-перевертыша. Он не умел сгибаться и выпрямляться. Он не был «ванькой-встанькой».
Мне не терпелось рассказать Андрею о своей сегодняшней встрече с неизвестной девушкой в юнгштурмовке. Может быть, я ее всё-таки найду. Ведь она заходила со своим парнем в Коминтерн. И говорит по-английски. Не так уж много в Москве девушек, знающих английский язык и имеющих привычку по утрам заходить в Коминтерн. Таким образом… Что таким образом, уважаемый товарищ? Увидел какую-то девчонку, врезался в нее по ходу встречного движения, и теперь не терпится потрепаться? И в качестве слушателя выбрал Курасова. Мало у него своих дел и тревог, чтобы твои излияния сердечные выслушивать. Может, у него сегодня большой день — состоялось заседание партколлегии, и он опять с партбилетом. И ждет меня, чтобы вместе порадоваться. Так что о золотоглазой после, после…
Прыгая через две ступеньки, я взбежал по лестнице и дернул высокую дверь на тугих пружинах.
— Андрюша!
Ну так и есть, сидит на своей кровати, меня дожидается.
— Уже пришел! Вот и хорошо. Сейчас чай сварганим. Новости есть?
И я, не дожидаясь ответа, побежал за кипятком.
«Трай-ля-ля, трай-ля-ля!» Это значило: сегодня солнце, сегодня ласковый вечер, я встретил необыкновенную девушку и всё будет расчудесно.
«Трай-ля-ля, трай-ля-ля!» И крышка эмалированного чайника выбивала дребезжащий аккомпанемент.
— Иди в гостиную. Слышь, Андрей! Иди и приготовь стаканы! — кричал я уже возле самой двери в умывальник.
Я видел, как Курасов быстро встал и зашагал в сторону гостиной. Шагов его не было слышно, — пушистые ковровые дорожки как густая трава.
Я налил в чайник крутого кипятка, старательно прикрутил кран титана и отправился в гостиную.
И тут ударил отрывистый и жесткий выстрел. Я всё понял. Уронил чайник и на мгновение почувствовал нестерпимый холод, обливший колено, икру и ступню. Побежал. Изо всех сил. Но бежал, как мне показалось, долго.
В круглой гостиной Курасова не оказалось.
— Андрей, Андрей! — закричал я.
Круглая гостиная молчала. Затаилась. И всё-таки он был здесь. Что-то смятое и плоское лежало перед самым трюмо. Андрей…
Глаза Курасова были закрыты, губы стиснуты, а рыжеватые редкие усики торчали, как щетина. Левая короткая рука его лежала на обнаженной до самого живота груди, и сухая маленькая кисть с алыми пальцами что-то тщательно прикрывала.
— Пи-и-и-ть, — прошептали серые отвердевшие губы. И еще: — Больно, ох больно…
Я стал на колени и, подсунув руку под влажный затылок Курасова, чуть приподнял его голову.
— Андрюша… ты жив? Жив… Дайте воды! Скорей воды! — Я боялся опустить его голову. Опущу, и вдруг он умрет.
— Нельзя давать воды, — сказал кто-то. — Может, в живот стрельнул. Глоток выпьет, и каюк.
— Нет, — четко выговорил Курасов. — Не в живот… В сердце… Я стрелял перед зеркалом.
— Ну как же… как ты мог! Зачем, зачем?
Курасов, видно, услышал. Его левая короткая рука нашла мою и чуть сжала.
— Иначе не мог. Пойми… Меня исключили.
МОЙ КРЁСТНЫЙ — САША
Зорин сказал:
— Вот какое дело, Муромцев: сегодня важное для нас заседание ЦБ. Будут обсуждаться вопросы, связанные с предстоящим конгрессом. У меня тут дел выше головы. Прядется тебе одному отдуваться.
— Ладно, буду отдуваться, — пообещал я и захватил наши предложения.
Зашел к себе и чуть небрежно сообщил Геминдеру:
— В двенадцать у меня заседание Центрального бюро. Выступаю с докладом. Не возражаешь?
К заседаниям и докладам Фриц относился чрезвычайно уважительно. Я знал эту его слабость и иногда ею пользовался, придумывая какое-нибудь мифическое заседание в Цекамоле. Геминдер, кивнув головой, напутствовал меня неизменным: «Зер гут. Ком». Сейчас он тоже моргнул белесыми ресницами и пробормотал: «Зер гут. Ком», — заклинание, освобождающее меня от необходимости сидеть весь день за своим столом.
Но одно дело, когда ты что-то придумываешь и заходишь в ЦБ просто так: «Ну как у вас там дела, Миша? Помаленьку? Ну и у нас помаленьку», — и совсем другое, когда ты — официальный представитель Международного детского бюро и не заходишь, а «прибываешь» на заседание Центрального бюро.