Меня просто распирало от гордости. Подумать только, иду по московским улицам, под мышкой у меня кожаный портфель, в глубине его запрятан документ первостепенного международного значения — «Состояние детского коммунистического движения накануне V конгресса КИМа» — и мне, следовательно, предстоит «докладывать». Есть от чего задрать нос!
Было солнечно и жарко, и золотые окна домов слепили глаза. Было радостно и тревожно на душе, — верилось, что я встречу ту самую незнакомую девушку, непременно встречу, и, может быть, даже сейчас, вот здесь, возле манежа, или чуть дальше, на Театральной площади. Я знал, что так случается: думаешь о ком-нибудь непрерывно, из всех сил, и постепенно проникаешься уверенностью, что из-за поворота, в потоке людей, переходящих улицу вслед за взмахом милицейского жезла, появится и та, которую так хочешь увидеть, и пойдет тебе навстречу с немного растерянной улыбкой: вот уж никак не ожидала, что тебя встречу. Понимаешь, позвонила Нина, что-то у нее с горлом, вот я и приехала.
И хотя у той, которую я так хотел видеть, вряд ли была подруга Нина, страдающая ангиной, я все глаза просмотрел, и сердце екало всякий раз, когда навстречу шла темноволосая девчонка в юнгштурмовке.
И вдруг мне стало холодно и тревожно. Так бывает, когда чернильная туча на лохматой белой подкладке набегает на солнце и неожиданно превращает солнечный день в сумерки. Словно зима делает свою первую разведку.
Я невольно задрал голову и взглянул на солнце. Оно плавало в жаркой голубизне, как крупный желток. Не только градовой тучи — ни одного облачного обрывка не было на небе. Но ощущение леденящего холода не проходило. В чем дело? Ну конечно же — Курасов. Опять он пришел, пришел и лег прямо на тротуар, желтый, как паркет, с обострившимися, туго обтянутыми пергаментной кожей скулами и со свинцовыми искусанными губами. Я боюсь наступить на его лицо… Оно же здесь, под ногами… Я даже сошел на мгновение на мостовую, а его лицо опять впереди, и я не могу ни обойти, ни перешагнуть через него. Курасов х о т е л себя убить. Трудно даже вообразить себе такое. Расстегнуть рубашку и видеть в зеркале свою голую, то вздымающуюся, то опадающую грудь. Нащупать ладонью сердце. Несколько секунд держать ладонь чуть пониже левого соска и ощущать, как в нее стучится сердце. И знать, что еще через секунду страшный, разрывающий, громовой удар оборвет этот стук и ты упадешь и уже не будешь Андреем Курасовым. Никем не будешь. Бр-р-р… Я, наверное, не очень-то боюсь смерти. Ведь тогда, когда мы с Кухаруком отстреливались от бандитов, я же совсем не думал, что меня могут убить. Некогда было думать и бояться. Только стрелять, только стрелять! Так, видно, и на войне. Некогда там думать о смерти. А Курасов думал о ней беспрерывно, много дней, много ночей и носил ее в портфеле, тяжеленькую, с удобной шершавой рукояткой, завернутую в газету. Привыкал, что ли?
Хорошо, что Андрею не помогло даже зеркало. Только оцарапал сердечную сумку и теперь лежит у Склифосовского. Сказали, что непременно поправится. И опять я его не навестил! А ведь уже три дня собираюсь, и даже груш хороших купил. Такие темно-бронзовые бере. Пришлось их самому съесть, — стали подгнивать. Ух как запахло грушами! На всё общежитие. Пойду к Курасову сегодня. Обязательно. И принесу груш.
Пришел в ЦК минут за пятнадцать до заседания. В комнате, где помещалось Центральное бюро, застал одного Мишу Зака. В извечной своей черной толстовке (пионерский галстук шел ей, как корове седло), наш знаменитый методист, горбоносый, очкастый, сосредоточенный, едва кивнул головой в ответ на мое приветствие.
— А где Шура? — спросил я.
— М-м-м… — сказал Зак.
— А Нюра? — поинтересовался я еще.
— М-м-м-м… — сказал Зак и ожесточенно заскрипел пером.
— Зорин сегодня не может. Так что сообщение сделаю я.
— М-м… — начал Зак. Положил ручку и хмуро посмотрел на меня сквозь очки. — Что же из этого следует?
— Ничего… просто так, — растерянно пробормотал я.
— У тебя просто так, а у меня, — он взглянул на огромные часы, целый будильник, вправленный в кожаный браслет, — всего двенадцать минут, чтобы дописать проект. Можешь помолчать?
Я хотел обидеться, но Зак уже склонил свою лохматую голову над бумагами и вгрызся в кончик ручки, словно то была куриная косточка. На меня — ноль внимания. Сухой ты человек, товарищ Зак!
Я вышел из ЦБ и носом к носу столкнулся с Мильчаковым.
— О, Муромцев… Где ты пропадаешь?
— Здравствуй, Саша! — радостно воскликнул я, пожимая его руку. — В КИМе, конечно. Геминдер меня так нагрузил. Ну, и в детском бюро… Сегодня вот доклад буду здесь делать.
— В общем, растешь и крепнешь. — В небольших серых глазах Мильчакова таилось тепло. — Я бы хотел поговорить с тобой. Заходи после заседания.
— Хорошо, Саша. Обязательно зайду.
Он кивнул головой и неторопливо зашагал по коридору, невысокий, плотный, в синем шевиотовом пиджаке. Генеральный секретарь Цекамола — Александр Мильчаков. Мой партийный поручитель, мой, так сказать, крёстный — Саша.
Встреча и предстоящий разговор с Мильчаковым очень меня обрадовали. Ведь это лишь благодаря его содействию я попал в КИМ. И мне хотелось выложить Саше всё, что накопилось за эти месяцы у меня в душе. Давно хотелось, только неудобно было отнимать у него время своими личными делами. Но уж коли он сам позвал… Я тут же решил, что перво-наперво расскажу ему ужасную историю с Андреем Курасовым.
Я закурил папиросу и стал медленно прохаживаться по коридору, думая о Курасове и Мильчакове, а потом только о Мильчакове. Да, мне здо́рово повезло, что я подружился с этим превосходным человеком. Саша стал для меня старшим братом, хотя сам он этого, конечно, не подозревает. Старший брат, на которого я полагаюсь во всем, которому могу рассказать о самом главном, зная наверное, что получу верный ответ и добрый совет.
Таких людей в моей жизни только двое: он и Оскар Тарханов.
Тарханов занял важное место в моей жизни несколько лет назад. Я приехал из Тулы, чтобы доложить Центральному бюро юных пионеров о работе первого отряда, созданного в Туле. Кроме знакомых мне московских пионервожатых — Вали Зорина, Яши Смолярова, Миши Стремякова и Оси Черня, секретаря бюро (он, как я выяснил, двоюродный брат нашего Сама), — на заседании присутствовал какой-то паренек с тонким красивым лицом, в белой фуфайке. Он сидел на подоконнике, болтал ногами и задавал мне довольно ехидные вопросики. В конце концов я не на шутку обозлился и потребовал от Оси призвать к порядку незнакомца. Тут все принялись хохотать, а я еще больше обозлился и даже стукнул кулаком по столу. Ну и оказалось, что парень, сидевший на подоконнике, — секретарь Цекамола и председатель Центрального бюро юных пионеров Оскар Тарханов.
Знаменитый «Сергей», руководивший во времена Врангеля подпольным большевистским комитетом в Крыму, неуловимый Сергей, так ловко водивший за нос врангелевскую контрразведку, отважный Сергей, жестоко расправлявшийся с провокаторами и предателями, выслуживавшимися перед «черным бароном».
Я узнал, что Тарханов, работая в крымском подполье, скрывался под личиной бойскаута. И я отлично представлял себе, как этот невысокий изящный юноша, с большими глазами цвета каленого ореха и мягкими волнистыми волосами, бесстрашно ходил по улицам Симферополя в защитной блузе с желтым шейным платком и в широкополой стетсоновской шляпе. А голова его была оценена чуть ли не на вес золота, и начальник врангелевской контрразведки полковник Климович расставлял по всему Крыму хитроумные капканы и ловушки, чтобы захватить неуловимого большевика.
Оскар стал моим другом. До сих пор не понимаю, что интересного нашел он тогда во мне, пятнадцатилетнем подростке, свыше всякой меры увлеченном пионерской работой! Сразу же после заседания Центрального бюро, на котором я здорово распетушился, Оскар затащил меня к себе в гостиницу «Люкс», и мы проговорили с ним до поздней ночи, потом спали на одной кровати, а утром я уезжал в Тулу, просто захлебываясь от гордости, — мне подарил свою дружбу Оскар Тарханов! Нет, то не было у него случайное, внезапно вспыхнувшее и скоро забытое чувство симпатии старшего к младшему. На мое чувство восхищенной мальчишечьей любви и глубочайшей преданности Тарханов отвечал неизменным теплым вниманием. Он интересовался мною не только в часы редких встреч, когда я по своим пионерским делам приезжал в Москву и старался во что бы то ни стало повидаться с Оскаром. Он следил за моей жизнью, за моими поступками, отвечал на мои длинные восторженные письма и в конце концов рекомендовал меня для работы в Ленинграде. А к этому времени он сам, выбранный на VI съезде комсомола почетным комсомольцем, перебрался в Ленинград и был направлен на партийную работу на знаменитый «Красный путиловец».