Забота о привлечении более широкого круга писателей к теме сельской жизни, как и забота о плодородии земель Поволжья, Кубани, Алтая, Кулунды, жила в нем так органично, что без этого он, казалось, не мог дышать. Он звал писателей к осмыслению явлений в сельском хозяйстве. И всякого, кто откликался на его зов, Федор Иванович считал родным человеком, радовался ему, называл себя в тот день именинником.
Помню, член редколлегии журнала поэт Сергей Васильев принес стихи поэта Николая Тряпкина. Федор Иванович читает одно стихотворение, второе, третье. Потом собирает всех сотрудников редакции и говорит:
— Послушайте симфонию чувств...
Звучат стихи. В них слышится самобытность слога, видятся яркие краски, выступают интересные характеры, переживаются судьбы людей. Настоящая поэзия.
И тут же, именно в тот же час, Федор Иванович поднимает трубку, находит через междугородную секретаря Калининского обкома партии.
— Слушайте, — говорит он, называя секретаря по имени и отчеству, — у вас в области живет поэт Николай Тряпкин. Знаете такого?.. Так вот знайте, хороший поэт: глубоко чувствует крестьянскую душу! Живет он, наверное, где-нибудь на задворках, и печатают его мало. Последите... Он родной мне по теме...
Однажды после беседы с критиками, побывавшими в колхозах и совхозах, он почему-то потускнел. Лицо стало землистым, зрачки карих глаз сузились, зажатое в кулаке ребро левой ладони заскрипело — верный признак глубокого раздражения.
— Какая беззаботность! — сказал он мне, когда все разошлись. — Льют словесную воду о партийности литературы — и ни слова о заботах партии о плодородии земли, о том, что земля тоскует по ласке... Землю ласкают трудом. Она любит уход зимой и летом, весной и осенью. И трудолюбивых, любящих землю людей она вознаграждает щедро. Нет на свете более щедрой матери, чем ухоженная земля. А тем, кто ковырнул ее весной и потом забыл о ее нуждах, она мстит. Там плодятся чертополох, сорняки.
И далее Федор Иванович поведал свои думы об исконной борьбе людей за землю, о классовой сущности отношения людей к земле, о ее способностях не только кормить и поить, но и спасать их в лихую годину, как это было в войну, — разве можно забыть окопы и блиндажи на фронте! — о том, как тоскует земля в засушливых степях без влаги, трескается, морщится, стареет...
И мне показалось, что Федор Иванович умеет разговаривать с землей, как с живым существом, и понимает ее страдания, желает ей быть вечно молодой, плодородной.
— Помнишь, — сказал он, — гриву возле Больших Россошек, куда пришли трактора зябь поднимать? Стерня редкая, чахлая. Десять лет там сеяли пшеницу по пшенице. Земля истощилась, золой припахивает, отдыха просит, удобрения ждет. Вот-вот захворает тяжело, эрозия начнется. Под травяной пластырь ее надо оставить, а тут снова трактора с отвальными плугами пришли. Вот и пришлось в бой вступить с председателем колхоза и с плановиками по севообороту. А ведь еще в моей памяти сохранилось, как за эту гриву на межах мужики кольями и оглоблями дрались, затем каждый в лукошках и мешках нес туда удобрения.
...Никто другой не сможет так помочь партии в борьбе за восстановление плодородия земель, за человеческую любовь к пашне, к разумному земледелию, как мы, литераторы!
И тут мне стало ясно, что Федор Иванович вынашивает замысел нового большого романа. Не зря же он часто напоминал мне, что необходимо проследить за суждениями о земле Эмиля Золя и других классиков мировой литературы, чтоб сказать новое слово, ибо у нас нет частной собственности на землю, она стала общенародной.
— Поэтому, — продолжал Федор Иванович, — тот председатель колхоза или директор совхоза, который отказался от травополья, — беспартийный человек. Почему беспартийный? Партия коммунистов никогда не уходила от дум народных, от его забот о завтрашнем дне, а этот уходит. Что подумают о нас дети и внуки, если такие люди оставят им больные пашни? Кто поверит, что на этой пашне работал коммунист? И задача каждого честного литератора — раздевать донага таких людей перед всем народом и тем помогать партии. В этом я вижу партийность литературы. Не было и нет беспартийной литературы, есть только игра в беспартийность. Даже там, на Западе, литераторы лишь рядятся в тогу носителей святой правды, а сами работают на желтого дьявола: святые дружат с дьяволами...
Вот почему мы в своем журнале отстаивали, отстаиваем и будем отстаивать свои позиции по этому вопросу в литературе до конца, не боясь ни слякоти, ни метели, ни ураганных ветров с любой стороны.
Так автор «Брусков» остался верен своей теме, осмысливая ее неизменно с ленинских, партийных позиций. Он не успел осуществить свой новый замысел... И чтобы никто не оторвал его творчества от народа, от земли, а это значит и от партийной линии в литературе, он буквально за день до смерти, 9 сентября 1960 года, в завещании написал: «Передать в кассу партии все гонорары за переиздания моих книг».
Федор Иванович Панферов всю свою жизнь чувствовал себя неотрывной частицей партии и, умирая, хотел остаться своим творчеством в ее рядах. Литература для него была партийным делом.
Гнев Ивана Грозного
Накануне тридцатипятилетия Сталинградской битвы мне позвонил из Ростова однополчанин Георгий Кузнецов:
— Почему совет ветеранов нашей дивизии забыл Ивана Грозного?
— Не пойму о чем речь? — удивился я.
— У тебя короткая память, — упрекнул меня однополчанин, и связь прервалась. Сижу жду повторного звонка и не пойму — за что упрекнул меня однополчанин?
Напраслина... Нет, стоп, стоп! Кого же мы называли Иваном Грозным? И память вернула меня в незабываемое.
Было это в конце сентября 1942 года. Наш полк прибыл оборонять Мамаев курган.
Неожиданно среди защитников кургана стало все чаще и чаще повторяться: «Иван Грозный». Сначала казалось, что так назвали какое-то новое оружие. Но я случайно услышал разговор начальника артиллерии армии генерала Пожарского с командиром полка:
— Свяжитесь с Иваном Грозным, и он вам поможет.
— А где он находится? — спросил командир полка.
— На заводе «Металлист», — пояснил Пожарский, и в голосе его прозвучал упрек, — дескать, пора знать, где обосновался Иван Грозный.
После ранения меня хотели списать за Волгу, но я воспротивился, и командир полка разрешил остаться в санитарной роте. А санрота как раз и располагалась в подвалах завода металлических изделий.
Два дня я добивался от санитаров — кого называют здесь Иваном Грозным? И бесполезно: никто из них не знал, кому присвоено такое царское имя. Однажды, когда боль в ноге унялась, я пошел бродить по заводу и повстречал под эстакадой старшего лейтенанта. Губы добрые, лицо круглое, украинское, с хитринкой в глазах.
— Шо ты шкандыбаешь туточки, кого шукаешь? — спросил он.
— Да вот ищу одного человека.
— Якого?
— Иваном Грозным кличут, он где-то тут, на «Металлисте», — ответил я.
— А як он тоби буде: чи брат, чи кум?
Добродушное лицо старшего лейтенанта тронула еле заметная ироническая улыбка. Я отпарировал:
— Моя прабабушка была тещей его праправнука, а крестились мы с ним под Казанью в одном сельсовете.
— Це дило. Шукай, шукай.
Уходя, он предупредил, что бродить под эстакадой с костылями опасно: начнется обстрел или бомбежка, и деревянные ноги могут подвести. Что касается Ивана Грозного, то о нем, пожалуй, можно узнать у человека, который каждое утро поднимается на эстакаду, на самый верх, в гнездо из рваной арматуры.
Утром, чуть свет, я пришел под эстакаду, но опоздал. В гнезде уже работал, как мне сразу стало ясно, какой-то артиллерийский начальник. Наблюдая за разрывами снарядов и мин, он передавал через радиста, находившегося внизу, поправки, уточнял координаты. По ходу переговоров радиста с огневыми позициями за Волгой я понял, это тут решается какая-то сложная и трудная задача.