Взвилась зеленая ракета, и лыжники тронулись. Смотрю им вслед и думаю: теперь-то кто-нибудь да оглянется и хоть взглядом даст мне понять, с каким настроением пошел на задание. Но ни один не оглянулся... Прошли сутки, вторые, и никто из них, никто не вернулся.
В ночь на 1 января 1942 года была освобождена Калуга. Утром за Окой перед взорванным мостом на развилке двух шоссейных дорог наши разведчики наткнулись на следы жестокого и неравного боя. Там были обнаружены сначала двенадцать, потом еще восемь убитых бойцов-лыжников. Нашел я среди них и Михаила Ковалева. Он лежал ближе других к развилке дорог, уткнувшись лицом в сугроб. Под грудью автомат. В автомате ни одного патрона. Руки голые. Видно, разгоряченный, прикрывая отход товарищей, он не чуял мороза. Похоже, в последний момент поднялся с гранатой, швырнул ее и был срезан густой очередью пулемета.
Смог бы я так проявить себя в этом неравном бою — не знаю, но он, Михаил Ковалев, исполнил в той группе лыжников те самые обязанности, какие предназначалось исполнить мне. Он пошел вместо меня — и не вернулся.
Тогда, глядя в неподвижное лицо Миши Ковалева, я вдруг мысленно встретился со взглядом самого родного мне человека, который как бы приближался ко мне из туманной дали сибирской тайги. Среднего роста, коренастый сибиряк, плечи крутые, походка ровная, лоб с высокими залысинами, в уголках широко поставленных глаз собрались метелками морщинки. Испытующий взгляд карих с прищуром глаз нацелен в меня, в мое сердце: «Ну как, сын, еще не потерял веру в себя?» Это мой отец. Я во многом похож на него, только, кажется, сердце у меня не такое выносливое, как у него. Он никогда не жаловался на трудности. И мысленно я ответил ему: «Трудно, отец, но пока держусь».
Отец был слепой, когда провожал меня на фронт. Он потерял зрение еще в тридцатые годы, а здесь смотрит на меня пронизывающим взглядом. Нет, это не его глаза. Это глаза матери. У нее удивительно проницательный взгляд — с детства я не мог утаить от нее ни одного своего греха. Сейчас она стоит рядом с отцом, закрыв глаза, чтоб не видеть моего горя: ведь я еще не умею воевать и не оправдываю ее надежд...
Да, что и говорить, тяжело было переживать первые горькие потери лыжного батальона. И воевать-то мы в самом деле еще как следует не умели. Помню, на пути к Полотняному заводу нас встретили разведчики.
— В березовой роще справа и слева от дороги черным-черно немцев, — сказали они. — Похоже, готовятся контратаковать...
Мы залегли, начали окапываться. Прошла ночь — тишина. Утром послали дозорных. Те вернулись и подтвердили: в роще полно пехотинцев противника, все стоят у берез и чего-то ждут. Ждали и мы, а трескучий мороз не давал дышать. Подошел стрелковый полк дивизии. Надоело мерзнуть. К вечеру послали лазутчиков. Те вскоре вернулись с трофейными автоматами, по три-четыре штуки у каждого.
— Не пойдут фрицы в контратаку: они возле берез мерзлые сны смотрят. И назад не отойдут.
— В чем дело?
— Гестаповцы у них за спиной с пулеметами.
Ночью мы атаковали березовую рощу. Пальбы почти не было: боялись в темноте своих задеть. Больше работали лыжными палками. Потом штаб дивизии передал сводку: в рукопашном бою разгромлено до двух батальонов пехоты противника. На поле боя осталось более трехсот гитлеровцев.
Бой, конечно, был, но какой... Мороз помог. Он пришел сюда в первые дни нового года, и очень вовремя, застигнув гитлеровцев на пути отступления по большим дорогам. По малым и проселочным захватчики не двигались, в мелкие населенные пункты не заглядывали, а мы кружили именно там. Погреемся, передохнем в избах и дальше таким же путем. Признаться, кое-когда и побаивались приближаться к большим дорогам, вроде лыжная кавалерия так и должна действовать: по околицам, перелескам шорох наводить. На этом этапе батальон не нес больших потерь, но и противник с его мобильной техникой отступал не с такими потерями, какие должен был нести, если бы мы устраивали налеты и засады более решительно. Ведь как-никак в батальоне было более четырехсот лыжников-сибиряков! Позже пришли к нам умение и тактическая грамотность. Мы стали не вытеснять гитлеровцев с захваченных территорий, а окружать и уничтожать их или вынуждать к сдаче в плен.
Сталинград, Донбасс, Запорожье, Одесса, Ковель-Вислинская операция, освобождение Польши, кюстринский плацдарм, штурм Берлина — по такому боевому пути прошел наш батальон, влившись в состав 284‑й стрелковой дивизии. После Сталинградской битвы эта дивизия стала именоваться — 79‑я гвардейская. К той поре от первого состава батальона осталось в строю несколько десятков человек, а после Берлина — считанные единицы...
И теперь, когда память возвращает меня на пройденные дороги войны, я начинаю свою исповедь перед строем боевых друзей и товарищей, которые не вернулись домой, но живут в моем сознании. Они всегда со мной, я их вижу и слышу, как на поверке, рядом с собой в строю. Андрей Таволгин, Миша Ковалев на правом фланге моей памяти.
2
Прошли годы. Я и моя жена, живя в Москве, все чаще и чаще стали рассказывать детям о Сибири, о Степном районе, откуда я ушел на фронт вместе с комсомольским активом района. С годами дети стали проявлять интерес к нашим рассказам. И когда старшей дочери Оле исполнилось 16, Наташе 15 и сыну Максиму 14 лет (они у нас погодки), начались допросы:
— Когда же мы побываем в тех краях, где прошла ваша молодость?
— Молодость у нас была короткая, — уклончиво отвечал я.
— Так уж сразу и постарели...
— Война укоротила ее, — помогла мне жена.
— Значит, тем более надо бывать там чаще, хотя бы в наши каникулы. Или кого-то боитесь в родном краю?
Такой вопросе пронзил меня, перехватил дыхание. Жена, хотя и знала, какую переписку я веду с родственниками погибших друзей, тоже не могла ничего сказать. Трудно. Очень трудно спорить с детьми, когда они взрослеют. Пришлось отступать шаг за шагом, затем объявить:
— Едем...
Победа детей над родителями состоялась. Особенно ликовали Наташа и Максим. Оля не могла поехать: готовилась к вступительным экзаменам в институт. Жена оставалась с ней. Это было летом 1967 года.
Скорый поезд перевалил через Урал, с нарастающей быстротой укорачивал мне время на поиски нужных слов к предстоящим встречам с родителями, с братьями и сестрами воинов-односельчан, что уходили со мной на фронт и не вернулись. В отличие от дочери и сына я готов был затормозить поезд, насыпать песок в буксы и тем отдалить начало таких встреч.
После Омска я прилип к окну вагона. Справа сын, слева дочь. Они задыхаются от восторга: неоглядная степь плывет под розовеющий вдали небосклон, а вблизи мелькают белоногие березки, голубоватые озерца в зеленых обручах камышей и бесконечный частокол телеграфных столбов, похожих на кресты, с белыми куклами-матрешками изоляторов. Все для них здесь в диковинку. Даже скворцы на проводах удивляют их до восторженных вскриков:
— Это же Сибирь, а скворцы такие же, как под Москвой!..
Они переглядываются, смеются, стараясь развеселить меня. Но ни у них, ни у меня не хватает сил заглушить мою память. Мысленно я уже переместился в теплушку воинского эшелона, который мчится с резервными частями СибВО на запад, на усиление обороны Москвы. Какие сильные и красивые парни сидят рядом со мной на скамейке перед открытой дверью теплушки! Подбадривают друг друга, вспоминают целованных и нецелованных девушек. Семафоры станций и полустанков мелькают с такой быстротой, что кажется, устали гнаться за нами. Отстают поля и перелески Сибири. Парни подсвистывают, подгоняют их — не отставать! И никто из них не думает, что видит родную Сибирь в последний раз.
В ночь на 17 октября 1941 года эшелон остановился недалеко от Москвы, в Люберцах. Быстро выгрузились. Комсомольский батальон был направлен в центр столицы нести патрульную службу. Штаб батальона разместился на Малой Бронной, в помещении Главного пробирного управления. Первой роте, сформированной из лыжников, поручено патрулировать улицы и переулки, как значилось в распоряжении, «в квадрате Б‑4, включая Никитские ворота, площади Пушкина, Маяковского, Восстания».