Это был Стефан д’Арлотти, злосчастный герой происшествия в саду Пинчио.
— Наконец-то! — воскликнул Памфилио, но, взглянув на красивое лицо молодого человека, забыл все строгие слова, которыми хотел его встретить, и заговорил ласковым, отеческим тоном.
— Послушай, Стефан, — сказал он, — меня чрезвычайно огорчает то, что я узнал о твоём поведении, разрушающем планы твоей матери, моей сестры, и мои собственные, определённые нами на твою будущность; во имя матери, которую ты так любил, я хочу поговорить с тобою сегодня...
Монсеньор, желая казаться тронутым, принял тон такой забавной чувствительности, что Стефан не мог удержаться от насмешливой улыбки, которая несколько поразила Памфилио, и он возобновил свою речь, уже совсем в другом тоне; его голос принял такой твёрдый и уверенный оттенок, что Стефан смутился в свою очередь.
— Племянник, — сказал дядя, — я хочу откровенно поговорить с тобой.
При этих словах Стефан недоверчиво улыбнулся, но монсеньор, как бы не замечая этого, продолжал:
— Ты приводишь меня в отчаяние; человек, так высоко поставленный, как я, и не могущий составить карьеры своему племяннику, обесчещен; в духовенстве племянники нечто более детей; это один из древнейших принципов папства, принятых духовенством. Обещая матери твоей позаботиться о тебе, я требовал твоего пострижения.
— Я...
— Я знаю, что ты хочешь возразить: у тебя нет призвания! В другом месте я принял бы эту отговорку, но в Риме она не имеет смысла. В Риме только духовенство может достигнуть почестей, богатства, важных должностей и наконец власти — нелепо от них отстраняться. Высокие должности всегда пугали меня, но для тебя, Стефан, я мечтал о важнейших из них. Ради спокойствия и благосостояния моего я всегда держался на втором плане, но тебя, Стефан, я желал бы выдвинуть вперёд.
Он умолк, как бы советуясь сам с собою, и затем продолжал тоном, похожим на убеждение:
— Хотя святой отец и расположен ко мне, но я далеко не получил того, на что мог бы надеяться в вознаграждение за моё содействие при избрании его в папы... Состояние моё значительно уменьшилось по причинам, которые ты узнаешь позднее...
В это время тяжёлые занавесы алькова зашелестели, будто там был кто-то спрятан. Монсеньор один заметил это и возвысил голос.
— Эти причины я не могу назвать тебе теперь; пользуйся, Стефан, для составления себе состояния, кредитом, который я ещё могу предложить тебе или который могу получить у других...
Последовало новое движение занавесей, и на этот раз Памфилио заговорил тихо и с осторожностью:
— Торопись, племянник, время дорого, я многое могу для тебя сделать теперь, и если Господь пошлёт мне ещё несколько лет жизни, ты достигнешь высших церковных должностей...
— Вчера, — спокойно отвечал Стефан, — я бы принял эти предложения, сегодня я уже не могу располагать собою.
Занавесы алькова зашевелились сильнее прежнего.
— Да ты с ума сошёл, мой бедный Стефан! — воскликнул монсеньор. — В чём дело? Какая-нибудь интрижка? Ну, мы тебе её спустим. Ведь не в монастырь же ты поступаешь. Только, милый племянник, нужно избегать огласки. Зло состоит в гласности, только скандалы составляют преступление, а тайный грех не считается грехом. Мы тебя всему обучим. Иезуиты, наши учителя, написали на эту тему много чудесных вещей. И наконец, не думаешь ли ты, что мы не сумеем успокоить совесть? С нами, как и с небом, возможны сделки».
— Нет, это невозможно, существует непреодолимое препятствие.
— Я никогда не знал препятствий.
— Женщина, которую я люблю...
— Ну?
— Жидовка. Что ж, предложите ли вы мне теперь постричься?
За альковом послышался стук опрокинутого стула и шум шагов.
Монсеньор казался убитым, но, собравшись с духом, произнёс повелительно:
— Подумай, ты выбираешь между нищетой и роскошью; если не покоришься моей воле — остаёшься без гроша, покоришься — быстро составишь карьеру. Пугает тебя семинария? Ты в неё не поступишь; тебе двадцать два года, в двадцать пять ты будешь священником и получишь звание uditor di rota, а там моё влияние откроет тебе дорогу ко всем почестям. Ах, Стефан, ты не знаешь, какую блестящую судьбу я тебе готовил!
— Не искушайте меня, дядя, я не поддамся.
— Но эта женщина, эта моавитянка, этот демон, очаровавший тебя, любит ли она?
— Не знаю, я с ней никогда не говорил.
— Но если она любит другого?
— Я буду уважать её любовь и сохраню мою.
— Но кто она?
— Я видел её вчера в первый раз в жизни в саду Пинчио, и мне сказали, что она принадлежит к одному из семейств жидовского квартала.
— Позор!..
Губы Памфилио судорожно передёрнулись, и по его лицу, побледневшему от гнева, мелькнул зловещий огонь.
Стефан остался непоколебим перед этим выражением ненависти, перед этой безмолвной угрозой мести.
Он вышел.
Монсеньор Памфилио раздвинул занавески алькова, донна Олимпия, прятавшаяся за ними, появилась в комнате и, скрестив руки, остановилась перед монсеньором; она была похожа на гиену.
— Что вы намерены делать? — спросила она голосом, глухим от гнева.
Памфилио не отвечал.
— Её надо убить, эту жидовку! — воскликнула донна Олимпия, вне себя от ярости. — Нет, смерть — это слишком слабое наказание... ей нужно подставить западню, навлечь на неё тяжкое обвинение в святотатстве, бросить её в тюрьмы инквизиции; в замке Святого Ангела есть ещё глубокие темницы, в Апеннинах существуют неприступные пропасти!
— Но что дадут нам эти жестокости? Возвратят ли они нам потерянную милость?
Донна Олимпия говорила сама с собой:
— Ирония судьбы! Каэтанино, преданная мне, переезжает в Квиринальский дворец в помещение, смежное с покоями папы. Её муж, которого я превратила из кардинальского цирюльника в камерария папы, обещал мне сделать всё для молодого человека, которого я ему представлю... Я могла вернуть потерянное богатство... И видеть, что каприз юноши всё разрушает... Да разве у вас только один племянник, монсеньор Памфилио?
— Один, графиня... Но если б вы захотели меня послушать в известном случае....
Графиня не слушала Памфилио.
— Стефан, — говорила она, — завтра же представленный папе, мог всё нам вернуть... а теперь — никого!
— Графиня, у нас был бы некто, если б...
— Перестаньте, монсеньор... О проклятые жиды!
— Замолчите, донна Олимпия, вспомните, что предстоит вам завтра, а мне пора отправляться к государственному казначею.
Когда Памфилио вышел, донна Олимпия позвонила; вошла хорошенькая камеристка, и графиня отдала ей приказания. Не прошло и четверти часа, как молодая женщина, вся в чёрном, скрываясь под длинной вуалью, садилась в карету у подъезда дворца монсеньора Памфилио; лакей захлопнул дверцы и крикнул кучеру:
— В коллегию иезуитов!
ГЛАВА V
УТРО РИМСКОГО ДЕНДИ
Оставив дядю, Стефан, чрезвычайно взволнованный, бродил по Риму, сам не зная, чего ищет; все его любимые удовольствия и развлечения казались ему теперь пошлыми и бесцветными. Но, однако, это не была скука, напротив, ум и воображение его были чрезвычайно возбуждены, кровь кипела, голова горела, как в огне, а сердце билось так сильно, что, казалось, хотело вырваться из груди. Его красивая английская лошадь, предмет восхищения всего Корсо, которой он ещё вчера так гордился, любовница, которую он обожал накануне, и игра, за которой он проводил целые ночи, не нравились ему более. Мысль о бесконечных кутежах, в которых прежде он так охотно участвовал, теперь раздражала его; воспоминание о том, что произошло в саду Пинчио, назойливо стояло у него в голове и унижало его, гордившегося прежде тем, что перешёл все границы оргии. Он перебывал во всех ресторанах: в греческом ресторане разговор казался ему слишком скучен; ресторан дворца Рюсполи был для него слишком шумным; театр марионеток и шутки Полишинеля и Кассандрино, которые, бывало, он так любил, теперь утомляли его. Шум на улицах был для него невыносим, чтоб избежать его, он вошёл в церковь, но не мог молиться; и, кроме нескольких головок мадонн, которые ласкали его мечты, он не заметил ни одного из чудных произведений искусства, наполнявших храм.