В то время, когда происходят описываемые события, донна Олимпия, находясь выше прославленных куртизанок, стояла, однако, гораздо ниже тех женщин, с которыми сблизило её происхождение и имя мужа.
...Графиня Серраваль была той особой, с которой беседовал в Навонском дворце монсеньор Памфилио, один из самых коварных прелатов римского духовенства.
Памфилио происходил из дворянского рода, но с самых юных лет вступил в ряды церковной бюрократии; он выделился не качествами и способностями, но необычайной вкрадчивостью своего характера, своим удивительным коварством и своею раболепной преданностью. Воспитанный иезуитами, он с ранних пор постиг премудрости своих учителей. Памфилио, нося титул монсеньора, не имел никакого священнического сана, он был лишь одним из близких к Церкви людей и всегда носил полусветский, полудуховный костюм; обязанный духовенству своим воспитанием, он был ему близок и по своим вкусам и наклонностям.
Титул монсеньора соединялся с некоторыми должностями, которые он занимал, и Памфилио охотно сохранял его, потому что этот титул льстил его самолюбию.
Получив от родителей, которых он потерял ещё в детстве, значительное состояние, монсеньор Памфилио почти удвоил его в продолжение своей служебной деятельности.
Во всё время своей духовной, политической и гражданской карьеры он умел искусно лавировать между двух огней. В первые годы XIX столетия, когда во время папства Пия VI и Пия VII Рим был так строго наказан низложением и пленением пап, Памфилио нашёл себе убежище в дипломатии, стараясь ловко услужить и нашим, и вашим. Тогда он был страстно предан французам, овладевшим Римом, и давал им тысячи доказательств своей верности и преданности. Его назначали на все переговоры, которые велись с Францией для восстановления в ней истинного католицизма, и он сумел приобрести благосклонное внимание как папы, так и Наполеона.
Когда обстоятельства переменились и Пий VII возвратился в Рим, Памфилио, успевший заслужить доверие этого первосвященника, был некоторым образом виновником тех мер, которые доставили всему свету зрелище папы, объявляющего свою погрешимость.
Он был поверенным тех двух кардиналов, которые продиктовали папе отречение от Конкордата, о котором последний в своём письме от 24 марта 1813 года говорит Наполеону, что это дух тьмы — сатана подсказал ему эти пункты. Памфилио затем явился тайным агентом преследований, начавшихся в Риме с возвращением папы, против тех его подданных, которые перешли на сторону французов и которые благодаря усердию доносчика были теперь частью казнены, а частью сосланы.
Ему же приписывали и редакцию буллы, которая в следующем году, в самый восьмой день праздника Игнатия Лойолы, восстановляла орден иезуитов. Выражения этого знаменитого воззвания вполне достойны внимания истории:
«Весь католический мир единогласно взывает о восстановлении иезуитов. Слава католической веры обязывает нас внять мольбам всех народов, преобразовав это священное воинство. Велик был бы наш грех перед Богом, если бы при той громадной опасности, в которой находится ныне вся христианская церковь, мы пренебрегли помощью, даруемой нам благим Провидением Христа...»
А далее идут слова уже совсем в другом тоне:
«Убеждённые столь могущественными причинами, мы поставили заведомо, ради повсеместности нашего апостольского могущества и на вечные времена, что все льготы, привилегии и права, дарованные иезуитам Российской Империи[1] и Королевства Обеих Сицилий, будут отныне простираться и на всех иезуитов в Нашей Церковной области, а равно и во всех прочих государствах». Эта булла была послана из Ватикана в Тюильри как дар, приятный Реставрации. Получив известие о возвращении Наполеона, Пий VII бежал в Геную, куда за ним последовал и Памфилио.
При Льве XII он является подстрекателем папы к той грозной булле против философов, которая стала посмешищем всего католического мира; в это время в римском совете всё, казалось, приняло смехотворный характер: был объявлен юбилей, покрывший наши улицы процессиями — неуместными воспоминаниями мрачной, невежественной и варварской эпохи.
Почти в это же самое, столь странно ретроградное время была отправлена из Квиринальского дворца в павильон Флоры к герцогу Ангулемскому шпага — громадный меч, весь усыпанный бриллиантами, а к герцогине, его супруге, серебряный молоток, которым папа открыл Святые ворота, la Porta Santa — открывающиеся лишь в юбилейные дни, медали, камеи и раки с мощами.
Эти символические дары должны были служить царствующему дому поощрением к ненависти и преследованию развивавшихся в то время учреждений нашей политической свободы.
Таким образом, Памфилио был поочерёдно действующим лицом в самых странных и противоречащих друг другу происшествиях. С давних пор он был в милости у Льва XII и дважды сопровождал его в Париж, в первый раз, когда тот, ещё будучи кардиналом Ганнибалом дель Генга, рассыпался в лести перед императором, и во второй, когда этот же прелат возвратился в Париж как чрезвычайный нунций папы к Людовику XVIII и поздравлял его с тем, что «господь Саваоф» привёл его на трон предков, чтобы положить конец скорби и несчастиям Святой Невесты Христа — католической церкви, которая не переставала стонать под гнетом несчастий, причинённых узурпатором. Устояв на развалинах трёх папств, этот человек был живым олицетворением трёх злосчастных царствований. Молва и двусмысленные толки, ходившие впоследствии часто о нём в обществе, напоминали ему все те отвратительные происки и интриги, в которых он когда-то принимал самое деятельное участие.
Одной из самых забавных выдумок этого монсеньора, прославившегося в Риме своей расточительностью, была мысль внушить Льву XII, что он приобретёт славу ревностного папы, ограничив насколько возможно роскошь римской общественной жизни и её развлечений. Одежда, убранство домов, балы и театры первые подверглись опале.
Женские туалеты также не были пощажены. Под страхом отлучения было запрещено портнихам, белошвейкам и модисткам шить слишком открытые платья.
Зато правда, что римский разврат никогда ещё не достигал таких страшных размеров, как под влиянием подобных притеснений; но гнев женщин на Памфилио был долго неумолим, и прощение впоследствии стоило ему дорогой цены.
Монсеньор хорошо знал, какую сильную и единодушную ненависть питало к нему всё римское население, но досаду свою он скрывал под личиной добродушия, подобно тому как донна Олимпия скрывала свои страсти под видом тихой и ясной весёлости. Оттого-то они, никогда не сговариваясь, действовали всегда заодно и не скрывали друг от друга своих тайных замыслов.
Донна Олимпия с радостью видела приближение выборов с обычной их борьбой, в которой представлялся широкий простор для её продажности и корыстолюбия: в приближающемся соборе она предвидела золотую жатву.
Памфилио посреди многочисленных сделок со своей совестью оставался верен только одному чувству, которым была непоколебимая преданность иезуитам и их выгодам; пожалуй, только ещё одно чувство могло сравниться с этим по своей силе и искренности — глубокая непреходящая ненависть к французам, врагам того ордена, которому он был предан не на живот, а на смерть.
Монсеньор намекнул графине, что собор для избрания нового папы будет, вероятно, в первых числах декабря, и в это предположение, основанное на квиринальских слухах, он гораздо более верил, чем в непогрешимость папы, земное назначение которого прерывалось смертью.
Когда слух о том, что жизнь папы в опасности, распространился между членами святейшей коллегии, нужно было видеть те многочисленные и внезапные превращения, которые совершились между монсеньорами. Все стали набожны, усердны к молитве, чисты и милосердны; самые развратные казались самыми непорочными; некоторые, известные своим грубым высокомерием и дерзкой надменностью, чтобы привлечь к себе толпу, становились любезны, благосклонны и кротки. С приближением собора всё римское духовенство начинало походить на собрание святых. Донна Олимпия очень метко называла это состояние lа portiera del pontificato — преддверием первосвященства.