— Ничего у тебя не вышло, — вдруг резко сказал ему Петряев. — Ничего. Все проиграл.
Лишь сейчас подравшиеся парни и Клава заметили вошедших. Пахтин выпустил руку Жоржа, отступил назад. Манекен, морщась от боли, зло и загнанно озирался по сторонам.
— Картина ясная, — продолжал комсорг. — Время позднее, завтра во всем разберемся и… поговорим где надо. Что ж, товарищи… делать тут больше нечего.
У двери уже кучились драмкружковцы, прибежавшие на шум. Заведующий клубом Родимчиков тяжело вздохнул. Техник взял под руку Клаву и вслед за комсоргом пошел к выходу. Жорж вдруг вспомнил о плевке на лице, торопливо утерся; ни на кого не глядя, стал выбираться из толпы. Драмкружковцы безмолвно расступились. За спиной Жорж слышал возбужденные разговоры: «Что произошло — хватил ее шпагой из ревности?»
Дверь в опустевшей костюмерной так и осталась незакрытой.
III
Рабочий день на фанерном заводе начался как обычно. В клеильном цехе стоял густой, горячий пар, катились вагонетки, сортировщицы ловко раскладывали влажный шпон — однослойные листы фанеры. Клава, чумазая, в комбинезоне, хлопотала над прессом. Она насвистывала сквозь зубы и была, как всегда, упруго-подвижна, оживленна и развязна, словно ничего скандального с ней не произошло. До цеха уже докатились смутные и перевранные отголоски вчерашнего случая в костюмерной. Нашлись, как водится, любопытные, которые желали бы узнать подробно, кто, где, кого, как, за что и почему. Трое парней, завсегдатаев пивного ларька, долго перешептывались и поглядывали на Клаву. Потом из этой кучки бойко выкатился цеховой остряк Тюшкин — приятель Жоржа Манекена. Он остановился против девушки и, прежде чем заговорить, долго смотрел на нее молча и подобострастно.
— А-а, наше вам туда, сюда и обратно.
Тюшкин выдернул из маковки красно-бурый волосок и с манерным поклоном протянул его Клаве, точно снятую кепку.
— Слышали и принимаем к сердцу, — прижал он руку к животу. — Разобъясни-ка нам, милашка-канашка, что это у тебя за романс вышел вчерась в клубе?
На щеках девушки загорелись два ярких пятна.
— Ничего особенного.
— А вроде, говорят, тебя там произвели… в титулы?
Остальные два парня пододвинулись ближе. Клава насмешливо глянула на остряка своим спокойным, несмущающимся взглядом:
— Кто старое помянет, тому глаз вон. Слыхал такую поговорку? Вот тебе и весь мой ответ. А ты и сейчас — лодырь, летун и злостный алиментщик. — И брезгливо добавила: — Лучше вон портки подбери, а то девки засмеют.
Покачивая бедрами, Клава неторопливо пошла к бакам за клеем для вальцев. Тюшкин от неожиданности смутился, растерянно подтянул сползавшие брюки. Один из парней крикнул восхищенно:
— Скушал, Тюшкин? Ло-овко она тебя уела!
В обеденный перерыв в цехах, в табельной, у инструменталки, в конторе появились объявления, написанные лиловыми чернилами на четвертушках листа:
ОБЩЕСТВЕННЫЙ СУД ЗА КЛЕВЕТУ И ОСКОРБЛЕНИЕ
ДЕВУШКИ НАД ГЕОРГИЕМ ОНУФРИЕВЫМ,
РАБОЧИМ ЛУЩИЛЬНОГО ЦЕХА
После шабаша продолговатый, обшитый панельной, под дуб фанерой зал заводского клуба быстро стал наполняться рабочими, служащими. Вскоре были заняты все скамьи, подоконники, народ стоял у двери. Люди приходили прямо из цехов, с лесопильни, усталые, хмурые, в спецовках. Вытертый зеленый бархатный занавес на сцене был открыт, виднелся большой стол под красным сукном, графин с водой без пробки, где-то давно потерянной, стулья.
Развязно заложив ногу за ногу, Жорж Онуфриев сидел отдельно от всех на скамье у самых подмостков. К нему подошел Тюшкин, пропел шутовато-сочувственно:
Ах, не дари ты меня любовью пылкою,
Подари ты меня полбутылкою.
Добавил: — Подвела тебя, Жора, эта стерва?
— Ты про наш самодельный суд? Здорово я его боюсь. Это… Это ж балаган. Тоже мне прокуроры нашлись… такие же работяги, как и я. Ну, скажи, что они мне могут припаять? Да и какое преступление я сделал? С девкой хотел погулять.
Приятель сбил затасканную кепочку на глаза, напомнил:
— На техника налетел.
— А что, я его хоть пальцем тронул? Скажу: припугнуть хотел. Ну? Сам он, страуст длинногачий, мне руку чуть не вывернул, до сих пор болит.
— Он — дело иное: дружинник. Знаешь, какой им авторитет создали? Скажут: обезвреживал хулигана. После, не забудь, ты еще… интеллигентные слова выкрикивал. Все слыхали.
— Выходит, рот нельзя разинуть?
Тюшкин грустно закатил глаза; казалось, даже нос у него вытянулся.
— Все это занятно и очень деликатно… — начал было он и продолжал без обычного юродства: — Все-таки, Жора, общественный суд, он имеет право ходатайствовать об исключении с производства, опять же из профсоюза, а потом… может и в нарсуд передать дело. Знаю, испытал. — И докончил с обычным шутовством: — А там, друже, толки нападут, как волки, скажут, ты такой-сякой, со святыми упокой.
На деревянные подмостки сцены поднялись трое членов общественного суда: предзавкома, мастер лущильного цеха и сортировщица. Гремя стульями, они стали рассаживаться за столом, видимо смущенные общим вниманием. В зале прекратилось движение, перестали откашливаться. Жорж слегка отставил ногу, передернул носом, словно хотел усмехнуться.
Общественным обвинителем выступил комсорг Петряев. Он был в отутюженном выходном костюме, в чистой льняной косоворотке с расшитым воротом, и этот его парадный вид, сурово сжатые губы говорили о том, что комсорг очень старательно приготовился к своим обязанностям.
Он коротко, в резких тонах охарактеризовал случай в костюмерной.
— Есть, товарищи, такое слово, анахронизм называется, — продолжал он, отпив глоток воды из стакана. — Анахронизм — значит пережиток. Когда-то было, а теперь в мусорную яму свалили. Таким вот анахронизмом, безвозвратным прошлым, является беспризорность подростков у нас в Советском Союзе. А скоро будет — и воровство. Будет, — убежденно повторил он. — Вместе с гнилым царским режимом, с эксплуатацией человека мы решительно выметаем все это дело из своего нового дома. Война, нашествие фашистской орды снова породили массовое сиротство, часть обездоленных детей попала в лапы улицы, но с этой бедой мы справились куда быстрей, чем после войны гражданской, что вы хорошо помните по кино «Путевка в жизнь». Тогда ведь… Одним словом, в двадцатых годах — старики не дадут соврать — сотни тысяч оборванных ребятишек ютились на панелях. А после Отечественной? Видали вы их? Сирот сразу определяли в детдом… колхозы разбирали, заводы, ремесленные школы. Да вот… — Комсорг развел руки, наморщил лоб, и неожиданно глаза его потеплели, губы сложились в мягкую полуулыбку. — Да вот та же товарищ Клава Филимагина вам пример. Из Орла она сама, война заглотила родителей, город был разбитый: хлебнула беды. Однако выхватили ее с улицы? Выхватили. Обучение прошла, сами знаете, какая работница — на доске Почета. Жалеем, что уходит. — Комсорг опять улыбнулся. — Забирают ее у нас. На днях регистрируется с одним техником-практикантом и уезжает под Вологду. Они уже письмо от его мамаши получили, зовет. Ну да это частная сторона их жизни, и мы оставим ее в стороне. — Брови комсорга сошлись, рот принял жесткое выражение. — И вот, товарищи, сыскался в нашей рабочей семье человек-урод, который хотел подло воспользоваться вывихом в горьком детстве девушки… повторю — передовой сортировщицы клеильного цеха. Это известный вам Георгий Онуфриев, по кличке Жора Манекен…
Взоры всего зала обратились к обвиняемому. Люди вытягивали шеи, кое-кто с задних рядов приподнялся, желая получше его рассмотреть. Жорж опять хотел свысока улыбнуться, да вдруг убрал ногу.
— Фигура-то у него как у манекена, — продолжал Петряев, — а душа грязнее изношенной портянки. Поступок этот не такой простой, как покажется кое-кому. Он говорит о том, что Онуфриев живет чуждыми нам понятиями, выкапывает из свалки прошлого самое паскудное и хочет протащить обратно через порог, в наш чистый дом. Вы меня, товарищи, простите… — Комсорг прижал руку к сердцу, произнес сквозь стиснутые зубы: — Это же подлец. Слизняк. Разве место такому в здоровом коллективе? — Он вытер носовым платком лоб, закончил неожиданно тихо, устало: — Давайте вынесем ему самое суровое наказание.