Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Новый цех вошел в строй действующих. Наступила пора, пожалуй, не менее ответственная, чем строительство, пора творческого освоения стана. Усачев и Каган возглавили комплексную бригаду, и она последовательно устраняла недоделки, доводила, додумывала каждый технологический узел и узелок.

Предложенная научным институтом калибровка не оправдывала себя. Слишком часто лента трубы рвалась на стане. Тонкое это дело — калибровка валков. Здесь мало одних формул, нужен опыт, чутье, верная интуиция.

Калибровку переделывали Усачев, Каган, Терехов. Наступило время использовать предложенную Тереховым идею. Каган никому не передоверял ответственные расчеты. Умел и любил это делать, и ни один расчет калибровки не миновал его строгого контроля.

Новый цех не сразу вышел на рубеж своей проектной мощности. Прошел год, пока он, наконец, достиг запланированной производительности, а затем и намного превзошел ее.

Вскоре в газете "Челябинский рабочий" появились крупные портреты новых лауреатов Ленинской премии. Это были инициаторы создания нового горячего цеха — Осадчий, Усачев, Каган. В те же дни заводская газета "Трубопрокатчик" писала: "…Известие о присуждении Ленинской премии застало Н. И. Кагана больным. Сейчас Наум Иосифович поправляется после болезни. Скоро он опять с головой окунется в работу. А пока он по телефону отвечает на многие поздравления друзей и товарищей…"

Да, радостное известие, множество писем, поздравлений и приветствий застали Кагана в те дни, когда он, уже в который раз, собирался вновь лечь в больницу на исследование. Болезнь наступала. В последние месяцы произошел перелом к худшему, и с каждым днем борьба с недугом становилась все тяжелее, все более утомляла.

Однако те, кто видел и навещал Кагана в больнице, уходили из больничной палаты с уверенностью, что Наум Иосифович вовсе не думает о смерти. До последней минуты он не терял живого интереса ко всему, что происходило в мире. Просил рассказывать ему о заводе, о новом цехе, сам звонил туда, разговаривал с Усачевым, Корниловым. И никому из заводских товарищей Кагана не приходило в голову, что время уже отсчитывает последние часы его жизни. Может быть, потому свершившееся показалось совершенно диким, неожиданным и невероятным для всех. Даже для близких друзей, как гром с ясного неба, грянуло траурное извещение в газете.

Утро в день похорон выдалось солнечное, как-то особенно, по-весеннему, просветленное, будто обещавшее долгое и теплое лето, которое так любил Каган. В это утро тысячи рабочих, спешивших, как обычно, к главной проходной на дневную смену, и рабочие, уходившие через проходные после ночной смены, узнали из сообщения заводской многотиражки о том, что "вынос тела состоится из дома № 30 по улице Машиностроителей".

Улица эта примыкала к "заводу и тянулась вдоль его стены. Поэтому вся ночная смена, не растекаясь, как всегда, по улицам и переулкам, на трамвайные и автобусные остановки, а монолитной, печально молчаливой массой сгрудилась метрах в ста от завода, напротив трехэтажного дома с небольшим палисадником и балконами, украшенного траурными флагами.

Гроб вынесли из дверей и, хотя рядом следовало несколько машин с венками, его пронесли всю дорогу на руках. В числе тех, кто подставлял под гроб свои плечи, попеременно уступая друг другу место, были Усачев, Терехов, Корнилов. Никто из них потом не мог вспомнить подробности — истинная печаль и неподдельное горе притупляют память.

…Подробности об этой смерти я узнал только через несколько лет. Но тем приятнее мне было увидеть, что и через несколько лет инженера Кагана на трубопрокатном не забыли.

Технический прогресс, как и сама жизнь, непрерывен. Инженер, оставивший после себя любое, самое новейшее производственное усовершенствование, не может быть уверен, что через некоторое время оно не будет заменено еще более новым, лучшим. Но стирается ли от этого его личный вклад, его творческий след на пути бесконечного развития индустрии?

Конечно, нет, хотя бы потому, что суть всякого современного технического достижения — в его коллективности, в том, что каждый последующий шаг предполагает отправную точку, от которой он сделан. В этой неразрывной взаимосвязи и есть значение всякого усилия и награда тому, кто внес свой вклад в общее дело.

Вспоминая о Кагане, я частенько заходил и в старый, и в новый горячие цехи посмотреть, как со скоростью 400–500 метров в минуту (так движутся курьерские поезда) летит между валков лента штрипса, как шелестит быстротекущий по рольгангам раскаленный металл, как знаменитая на заводе двойная кагановская петля штрипса вьется над нагревательной печью и внутри ее, а затем лучше прокаленная, с большей, чем когда-то, скоростью, устремляется в обжимные клети стана.

Смотрел и думал, что если бы и не остались после Кагана эта зримая двойная петля, действующие по сей день расчеты калибровок и другие его усовершенствования, если бы и не стояли на заводской земле эти два огромных цеха — своеобразный памятник талантливому инженеру, все равно осталось бы людям ценное наследство — нравственный пример чистой и цельной жизни, с таким самозабвением и страстью отданной любимому делу.

Ступени

Тереховы получили новую трехкомнатную квартиру в центре города, и Виктор Петрович пригласил меня зайти к нему. Как-то так получилось, что мы больше встречались на заводе, в цехах, в его кабинете, даже в театре, но не дома. Воспользовавшись приглашением, я нашел восьмиэтажный большой дом, почти полностью заселенный работниками трубопрокатного завода, поднялся на пятый этаж без лифта по широкой лестнице и нажал кнопку звонка у обитой кожей двери с номером восемнадцать.

Это была четвертая по счету квартира Тереховых в Челябинске, если считать первой ту самую комнату, которую делили пополам две семьи. После общежития Виктор Петрович получил сначала отдельную комнату, потом двухкомнатную квартиру в поселке и, наконец, вот эту, в доме вблизи драмтеатра, гостиницы, универмага, одним словом, в самом центре.

Я помнил прежнюю "берлогу" Тереховых, как любил говорить Виктор Петрович. Она была обставлена со вкусом, но в пределах тех возможностей, которыми располагал тогда единственный в городе мебельный магазин.

Сейчас я сразу же заметил ковер на полу, низкие кресла, тахту, журнальный столик у телевизора, магнитофон, радиолу — все то, что ныне представляет такую же неотъемлемую часть внутриквартирного интерьера, как сравнительно недавно — голландская печь, железная кровать и большой платяной шкаф. Над невысокими книжными шкафами висели копии картин Левитана и Репина, репродукции Пикассо — "Девочка на шаре" и еще какая-то цветовая композиция.

Хотя я пришел в семь вечера, Вера сказала мне, что муж еще на заводе, и ушла ненадолго в спальню, оставив меня рассматривать лежащие на столике журналы.

Когда она вернулась в комнату, я как раз разглядывал яркую, но, казалось бы, не совсем законченную картину, висевшую на стене. Я спросил Веру, не та ли это картина, которую она купила в Париже, на Монмартре, на знаменитой площади художников?

Год назад вместе с Виктором, Верой, Ириной Чудновской и другими челябинцами мне довелось туристом ездить по Франции. Был апрель, ясный, солнечный, подлинная весна света и тепла, прекрасный парижский апрель.

Тогда на Монмартре я увидел, как Вера торговалась с бородатым парнем лет тридцати, в мохнатом свитере, который едва ли не доходил ему до колен. Этот художник запросил за свою только что написанную картину двадцать франков. Вера долго его уговаривала отдать за десять, потому что больше у нее нет, а если она купит, то картина с Монмартра уедет на Урал, в Челябинск, сохранив в своих красках кусочек французского солнца и парижской весны.

— Эта, эта самая, вы узнали! — воскликнула Вера. — Ох, и долго я торговалась, но все же получила ее. Помните?

— Ну, конечно, — сказал я, — сейчас будто снова вижу эту площадь и художника вашего припоминаю.

21
{"b":"818505","o":1}