Подавай не кого-нибудь, а именно директора! А что директор — главный пожарник на заводе, что ли? Пожарники, бог с ними, но ведь из десяти приглашений минимум восемь в такие инстанции, куда не поехать нельзя.
Открыв заседание, Осадчий сказал:
— Только сейчас я заходил в горячий цех. Чтобы еще раз выверить свои мысли и сомнения. Смотрел, думал о новом цехе, который мы построим. Прошелся вдоль стана, самых горячих участков. Жарко! А эти щели-проходы, которые мы пробили в стене в помощь вентиляции — нет, не то, недостаточно. Вот ведь и проектанты в новом цехе запланировали такие щели в стене. Но речь не только о них — о более важном.
Директор отпил несколько глотков воды. И не затем, чтобы затянуть паузу, сильнее наэлектризовать слушателей. Нет, просто и сам он почувствовал необходимость в этой маленькой передышке.
— Да, должен сказать прямо, — продолжал Осадчий, — мы еще не всегда достаточно думаем над тем, чтобы рабочему человеку создать максимально благоприятные условия для труда. А это нельзя помирить с нашей совестью. Какие бы скорости новый цех ни выдавал, но если он не улучшает условий труда — значит не удовлетворяет нашим требованиям. В проекте нового цеха, который нам предлагают, стан слишком сдвинут к стене. Конечно, это увеличивает площадь складирования труб — вырастает производительность стана, но в проходе между станом и стеной будет еще жарче, а сварщикам — неудобно работать. Нет, мы должны бороться за каждый метр свободной площади. За каждый метр!
Он закончил, сказав главное. Ждал, никого не торопил с выступлениями. Пусть товарищи подумают.
В глубине кабинета кто-то вдруг громко, даже с присвистом вздохнул. Это была первая реакция на предложение директора, и реакция достаточно красноречивая. Он понимал, что задал трудную задачу. Но что делать! Сколько раз уже им приходилось добиваться переделки проектов, носивших следы явного недомыслия, недальновидности, проектов, обреченных на быстрое старение.
— Товарищ Каган, ваше мнение? — спросил Осадчий. — Вы ведь сами бывший конструктор.
Каган поднялся, заговорил, как обычно, тихим голосом, но его услышали все:
— Повернуть проект нелегко, Яков Павлович, к нам уже поступают рабочие чертежи. Я не раз говорил проектантам — дайте нам больше площади для сварщиков, больше воздуха, света. А они говорят — это дороже. Экономические факторы…
Осадчий не выдержал, перебил:
— Дороже всего люди! Эту заповедь надо закладывать во все проекты.
— То, что будет жарко в проходах, еще полдела, хуже, что вальцовщик не сможет видеть, что делается в клети, — вставил Усачев.
— А что думает сам вальцовщик, что рабочий думает? А, товарищ Гречкин? — спросил Осадчий.
Гречкин поднялся со вздохом смущения — не часто приходилось ему выступать у директора, — но сказал твердо:
— Эти самые щели-проходы в стене мало что дают. Особенно летом, товарищи. Жарковато, верно. А щели, так сказать, приспособление для сквозняков. Вентиляцию не за счет их надо усиливать. И в старом цехе, и в новом, конечно.
— Мы можем отодвинуть правую стенку хотя бы метра на три? — спросил Осадчий, обращая этот вопрос к Чудновскому, Усачеву, Кагану.
Все заговорили о сложности такой перекомпоновки, нарушающей общую композицию. Ведь надо передвигать и краны, и пульты — многое…
— И все же добиться максимально возможного, — сказал в заключение Осадчий. — Вам, товарищ Каган, придется съездить в Москву, в Гипромез. И Терехову тоже. Будьте тверже, отстаивайте наши требования. Ставьте вопрос шире — в каждый технический проект надо закладывать заботу о человеке, в каждый, — повторил он ту главную мысль, которая не оставляла его все это рабочее утро.
Потом перешли к текущим делам. Коммерческий директор, развернув папку, зачитал телеграмму относительно новых, ужесточенных требований ОТК к трубам на импорт, помянул про несколько новых заказов.
Как обычно, всякое такое заседание заканчивалось разговорами о выполнении программы. Осадчий слушал выступающих, но думал о другом. Он мысленно видел перед собою будущий горячий цех со всеми трудностями строительства и проектирования, со всем ворохом возникших проблем. И вновь, как бывало уже не раз, в его сердце вошло холодком предчувствие новой острой и упорной борьбы. Такой же, как и в минувшие годы, когда решалась судьба трубоэлектросварочного, шли споры о масштабах завода, о технической политике.
"Опять будет драка, — подумал Осадчий, — опять будет трудно!"
В Москву Терехов и Каган отправились с серьезным заданием, если учитывать, что проект уже прошел апробацию в ряде инстанций. А кроме главного задания, были еще попутные — в техотделы министерства и Главснаба.
Днем время уходило на посещения Гипромеза, Госплана, а в свободные вечера бывали в театрах или просто гуляли по городу. Тем более что и поселились они в гостинице, которая находилась в самом центре.
Терехов, родившийся в Москве, хорошо знавший родной город, получал особое удовольствие от того, что знакомил с ним Кагана. Виктор помнил улицу Горького еще в довоенном облике. Мальчишкой любил гулять по ней. Теперь он рассказывал Кагану — днепропетровцу, какие раньше здесь были дома, пока улица не раздалась так могуче в своих каменных плечах и не стала впятеро выше ростом.
Каган слушал Терехова с живым интересом.
Проект нового цеха удалось основательно "повернуть". Терехов и Каган дрались буквально за каждый метр свободной площади, за каждое улучшение условий труда сварщиков, операторов, механиков.
Контроль за выполнением проекта Осадчий поручил Кагану. Директор знал его неукоснительную исполнительность и всегдашнюю заботу о рабочих. Но, может быть, директор подумал тогда, что и Каган, более чем кто-либо другой, заинтересован в максимально благоприятной для здоровья обстановке в цехе.
Жестокая болезнь не переставала мучить его. Лишь время от времени Каган получал короткую передышку — месяцы сравнительно сносного самочувствия. Было вообще удивительно, как этот человек работает на заводе, а не проводит годы в санаториях. Правда, каждое лето он уезжал отдохнуть в Чебакуль — на местный уральский курорт. Приезжал оттуда посвежевшим, бодрым, но не излечившимся окончательно.
Но ни на курорте, ни на заводе, никогда, нигде Каган не говорил о своей болезни, не любил говорить. Даже самые близкие его друзья не подозревали о том, насколько тяжело он болен.
Не предугадывал исхода болезни и Владимир Иванович Корнилов, работавший в те годы мастером в цехе, один из тех, с кем Каган в это тяжелое для себя время сошелся особенно близко. Всем складом своей натуры этот скромный, застенчивый человек с тихим голосом, должно быть, напоминал Кагану самого себя. Не это ли и притянуло их друг к другу, вопреки известному мнению, что похожие характеры более склонны к взаимоотталкиванию?
Много позже я разыскал Корнилова в том же цехе, по в новой должности — заместителя начальника по электрооборудованию. О Кагане он заговорил сразу горячо и взволнованно.
— Об этом человеке все будут говорить вам только хорошее, — сказал он мне. — Я любил Наума Иосифовича, да и как его было не любить! В последние годы он существовал, я думаю, уже только на одной любви к жизни и заводу.
Мы разговаривали в кабинете Корнилова, он перебирал на столе какие-то бумаги, но не читая, откладывал, и мне показалось, что делает он это только, чтобы найти занятие своим рукам и сосредоточиться. К нему часто заходили люди, но Корнилов выпроваживал их за дверь резким движением руки — не мешайте — и продолжал рассказывать:
— Каган почти всегда температурил, но никогда по оставлял своего поста… Такой человек!
Я и сам, как многие другие, не подозревавший о серьезности его болезни, слушая Владимира Ивановича, вновь вспоминал былые встречи. И уже как бы иными глазами, иным духовным зрением оценивал и слова, и поступки Наума Иосифовича.
— Иной раз у него бывали такие обострения, — вспоминал Корнилов, — что он, хотя и жил рядом с заводом, договаривался с охраной и вызывал такси, которое подвозило его прямо к цеху. Поднимается на третий этаж без лифта, задыхается — тяжело. Но отдохнет немного и снова идет. Не хотел поддаваться болезни. А сколько раз, бывало, при освоении нового цеха мы уговаривали его не ночевать в конторе, идти домой, ведь сон для него — все. Но ни разу не удалось уговорить. Вытащит из кармана, поглотает какие-то таблетки — и снова за работу.