Наиболее зримо всю меру своих трудов, казалось Осадчему, он мог охватить взором с высокого моста главной эстакады трубоэлектросварочного цеха. Главная эстакада имела множество разветвлений — мостиков, и все они вместе образовывали как бы второй этаж цеха.
Ажурные сплетения переходов напоминали мостики над машинным отделением корабля. В этом и было внешнее своеобразие цеха, его особинка. Когда я бывал здесь, мне тоже каждый раз представлялся образ корабля, даже с иллюзией присутствия на палубе, под которой внизу медленно ползут по пролетам трубы, озаряемые голубоватыми звездами сварки, гудят станы-машины, словно хотят сдвинуть корабль с места, увести отсюда вдаль. А корабль-цех все на том же своем месте, на вечной якорной стоянке.
Осадчий любил постоять здесь, наверху эстакады, молча, забыв на время о делах и заботах, наблюдая жизнь цеха.
Как-то в один из дней, вскоре после совещания в совнархозе, он поднялся на эстакаду, встал на свое любимое место, как раз над линией стана „820“, там, где сформованная на прессе труба со звоном перекатывается к рольгангам внутренней сварки. Положив руки на стальную балочку перил, долго смотрел вниз.
Потом огляделся по сторонам и вдруг увидел совсем рядом с собою главного инженера. Чудновский тоже стоял тут в одиночестве, не замечая директора, наблюдая за работой линии „820“. Быть может, он проводил в цехе какое-то совещание и сейчас возвращался к себе в кабинет кратчайшим путем через эстакаду. Или же назначил кому-нибудь деловое свидание не в кабинете, а в цехе. Делал же так иногда сам Осадчий, на эстакаде ему всегда хорошо думалось.
Как бы то ни было, а они встретились вот так вдвоем, без свидетелей и посторонних, на „капитанском мостике“ того самого цеха, о будущем которого столько спорили. „Капитан“ завода и его „старший помощник“.
В последние дни они виделись главным образом на совещаниях, оперативках, всегда окруженные людьми. Сейчас же случай словно специально свел их для прямого разговора, и предчувствуя, что разговор выйдет крутой, Осадчий вдруг ощутил какое-то томительно-неприятное стеснение в груди. Он сделал вид, что первым увидел Чудновского.
— Как самочувствие, Алексей Алексеевич? Я еще не видел вас сегодня. Проехал прямо в завод.
— Спасибо. Самочувствие нормальное, — сдержанно ответил Чудновский. И тут же, переходя к делу, сообщил, что провел совещание в цехе с мастерами-калибровщиками.
— О чем же?
— Я вам докладывал — о качестве продукции. Не все трубы идут у нас высоким классом.
Осадчий кивнул, соглашаясь с Чудновским, и вдруг, неожиданно даже для себя, резко заметил:
— Делать надо, Алексей Алексеевич, а не совещаться. Ох, боже мой, сколько мы еще совещаемся, заседаем! Думаю, делать вот что надо: бракоделов ударить рублем, а хороших рабочих тем же рублем поощрить за высокий процент выхода газопроводных труб. Это будет по-хозяйски.
Чудновский ничего не ответил, только слегка нахмурился. Потом очень серьезно сказал:
— Давайте начистоту, Яков Павлович! Нам что-то мешает согласованно работать. Но что? Будто возник какой-то незримый барьер…
— Этот вопрос я верну вам. Сам хочу его повторить. В чем же, действительно, дело, Алексей Алексеевич?
Осадчий увидел, как Чудновский слегка зарозовел лицом, должно быть, волновался.
— Два опытных инженера, много повидавшие на своем веку, — продолжал Чудновский, — два старых коммуниста. Ну, пусть мы разные люди по характерам, по привычкам. Но все же это не причина для дурных отношений?
— Нет, не причина, — подтвердил Осадчий.
— Обида? — продолжал размышлять вслух Чудновский, как бы испытывая на откровенность и себя, и собеседника. — На что нам обижаться, когда мы связаны общим делом, которому отдаем все силы? Вот вы, Яков Павлович, часто говорите о чувстве хозяина. — И Осадчий сразу почувствовал, одним толчком сердца, что Чудновский подвел его к тому главному, ради чего и затеял весь разговор. — Чувство хозяина… Но ведь оно предполагает еще и хозяйскую дальновидность, техническую зоркость.
— Вот, вот! — встрепенулся Осадчий. — Верно сказано. Но в том-то и дело, что видится нам вдали, дорогой Алексей Алексеевич, разное! Да, разное. Поймите меня правильно, я говорю только о технической политике, — подчеркнул Осадчий.
— Понимаю. И все же твердо остаюсь на своей позиции. Не буду повторять аргументов — они известны. Давайте начистоту, чтобы не держать никаких камней за пазухой. В открытую. Помните: „Платон мне друг, но истина дороже“?
Осадчий усмехнулся:
— Бросайте свой камень лучше в меня, чем туда, — он показал вниз на цех.
— Я бы вам тоже ответил шуткой, — Чудновский потер указательным пальцем у виска, словно хотел что-то вспомнить или же просто уменьшить внезапно возникшую боль, — но, признаюсь, слишком взволнован и юмор меня оставил. Единственное, что хочу и должен сказать: обсуждение в совнархозе не удовлетворило меня. Не скрою, я отослал большое мотивированное письмо в Москву, в комитет, а копию — в ЦК партии. Не мог не отослать.
— Вот как!.. — вырвалось у Осадчего. Значит, его главный инженер решился на борьбу. Что ж, само упорство Чудновского могло бы вызвать уважение, если бы их позиции так резко не расходились.
— Это ваше право, — сказал Осадчий. — Если вы, конечно, по-прежнему уверены в своей правоте.
— Уверен, — кивнул Чудновский.
— Вот какие дела! — невесело вздохнул Осадчий.
Продолжать разговор было уже нелегко. Чудновский бросил свой „камень“, и Осадчий мог предположить, что круги по воде от этого „камня“ разойдутся далеко.
Пауза получилась длинной, неприятной. Кто-то должен был ее прервать. И это сделал Чудновский:
— Поймите меня правильно, Яков Павлович. Никаких личных мотивов здесь нет…
— Это сейчас и неважно, — оборвал Осадчий. — Вы начали борьбу, но в каждой борьбе есть своя логика. Иногда жестокая. Не обижайтесь потом, Алексей Алексеевич, если пружина этой логики, может статься, ударит ненароком и по вашей спине.
— Или по вашей, — хмуро ответил Чудновский.
Осадчий помолчал. Они исчерпали тему и выяснили отношения. О чем больше говорить?
— Надо идти работать, — сказал Осадчий. — Тем более, что придется, видно, мне вслед за вашим письмом, Алексей Алексеевич, снова ехать в Москву.
Чудновский не ответил, просто отвернулся. Затем они рядом молча прошли по эстакаде и, миновав контору цеха, уже на заводском дворе разошлись.
К новым рубежам
В Москве шел дождь. Когда "ИЛ-18" приземлился и с последним сердитым чиханьем заглохли моторы, вдруг стало слышно, как звонко, словно дробью по стеклу, барабанит ливень по дюралевой обшивке. "Прилетать в дождь — хорошая примета", — подумал Осадчий.
Пассажиры, натягивая дождевики, торопливо тянулись к трапу, словно бы белольдистое здание аэровокзала, окутанное дождевой сеткой, могло, подобно автобусу, отъехать от них куда-нибудь.
На площади перед аэродромом Осадчий поманил такси, коротко бросил:
— Площадь Ногина!
Вот и знакомый поворот на главное шоссе и транспарант, выглядывающий из леса: "Счастливого полета!"
"Надо бы дописать еще: после счастливого завершения дел", — подумал Осадчий.
Машина шла по гладкому, словно отполированному асфальту с роняющими слезы елками на обочине. А впереди, в дождливом тумане, первые белые квадраты и башенки новых зданий. Москва!
На довольно крутом спуске от Старой площади к площади Ногина какой-то парень в шляпе ринулся перед самой машиной через улицу. Не сработай мгновенная реакция у шофера, зажегшего фары и круто повернувшего Вправо, угодил бы человек под колеса.
Парень изобразил почти балетное движение, поднялся на цыпочки, и Осадчий заметил его ошалелые от напряжения и страха глаза, в то время как такси, лишь обдав его грязью, "с ветерком" пронеслось мимо.
— Уф! — вырвалось у шофера.
Осадчий оставался спокойным. Он только внимательно посмотрел на шофера, молодого парня, сообщившего, что у него это сегодня второй случай.