И вот в бессильном отчаянии сутулится он на сундуке, в двух шагах от задыхающегося младенца — своего собственного сына. Не мигая, померкшим взглядом глядел Назар Гаврилович в одну точку и все же, каким-то боковым зрением, видел беспредельную скорбь, разлитую на жалком лице Христи, видел, как лекарь, помешивая золоченой ложечкой в чашке, составляет целебный напиток. Проливая его на постель, ветеринар принялся поить больного мальчика.
Прошло с полчаса после того, как ребенка напоили лекарством. Иван Данилович вынул из-под мышки больного горячий термометр, близоруко, сквозь очки, посмотрел на ртутный столбик, сказал:
— Сорок!
«Температура не падает, значит, настойка из цвели и малины не помогает. Илюшечка помрет», — задыхаясь от горя, подумал Федорец.
Он вдруг схватился с сундука, дерзко, как перед дракой, крикнул:
— Не все еще загублено!
И выскочил из дому под проливной ливень. Из конюшни Назар Гаврилович вывел лошадь, проворно оседлал ее, прыгнул ей на спину, сломал над головой мокрую кленовую ветку и погнал лошадь знакомой дорогой в Куприево.
Потоп постепенно прекратился. Ветер понемногу разогнал отрепья туч, и в небе появились мелкие звезды.
Разливалось зеленое половодье рассвета, когда Федорец прискакал к погруженному в сон поповскому дому, кулаками затарабанил в наглухо закрытые ставни.
— Чего тебе? — спросил отец Пафнутий, поглядев через сердце, вырезанное в ставне, и узнав своего баламутного дружка.
— Скорей отмыкай храм божий, служи молебен во здравие отрока Ильи.
И когда поп, не привыкший противоречить Федорцу, открыл нахолодавшую за ночь церковь, Назар Гаврилович забрал из ящика все находившиеся там восковые свечи, принялся втыкать их в паникадила и зажигать.
Кулак задержался у иконы, всегда поражавшей его воображение. На иконе был изображен Авраам, занесший нож над сыном своим Исааком. Назар Гаврилович горько подумал: «Вот так и я за грехи свои расплачусь сыном своим Ильей».
Увидев, что церковь в столь неурочный час озарилась свечами, милиционер Ежов, придерживая наган, просунул голову в дверь, глухо спросил:
— Что вы тут за тризну справляете?
«Тризна! Слово какое поганое. Тризна — это поминовение усопших, поминки», — подумал старик и в сердцах крикнул ненавистному милиционеру:
— Проваливай отсюда к дьяволу, нет от тебя покоя ни днем, ни ночью, ни дома, ни в поле, ни в храме господнем!
Грохнувшись на колени у аналоя, Назар Гаврилович долго крестился, с ужасом убеждаясь, что позабыл все молитвы. Измаянная, исстрадавшаяся душа его рвалась к богу, несла ему одну просьбу — любой ценой сохранить ему сына.
— Господи, если надо, чтобы кто-нибудь отдал тебе свою душу, лучше возьми мою до свово престолу, а Илюху оставь, пусть живет, — шептал он, перемежая крик души своей возникающими в памяти обрывками молитв. Слишком редко приходилось ему в жизни обращаться с просьбами к богу.
Истратив весь пыл души своей на обращение к богу, Федорец как-то сразу обмяк. Шатаясь, он зашел в алтарь, залитый радужным солнечным светом, пробивающимся сквозь цветные стекла, и вялым голосом попросил пить.
Отец Пафнутий достал из скинии прохладную початую бутылку с церковным вином, налил в стакан, посмотрел на свет, любуясь рубиновым цветом. Назар Гаврилович выпил одним глотком; вытирая губы, попросил еще. Поп с сожалением налил второй стакан, сам пригубил из сладкого горлышка бутылки, допил остаток.
— Помрет Илюшечка — не жилец я на божьем свете! Он у меня как пуповина, что связывает меня с землей и жизнью. Оборвется пуповина — и каюк мне.
— Выдюжит, — обнадежил поп, искренне жалея своего друга, — раз чарусский ветеринар взялся лечить, вылечит обязательно. Человек он мудрый и в своем деле великий кудесник.
Весь день Назар Гаврилович провел у попа, вдали от тревожной суеты своего дома. За обедом ласково разговаривал с матушкой, хвалил постный борщ с грибами, за обе щеки уписывал вареники, посасывая сладкий кагор, и только под вечер засобирался домой.
Поп покорно оседлал отдохнувшего за день коня.
Назар Гаврилович попрощался с матушкой, молодо вскочил в заскрипевшее седло, через калитку выехал на улицу.
Навстречу, вдоль плетней, обвитых цветами крученого паныча, шла учительница Томенко. Рядом с нею шагал Балайда, поддерживая ее правой рукой за талию.
«Враги!» — со злобой подумал Назар Гаврилович. Взглянул проницательным взором на счастливую пару.
Он придержал танцующего коня, по-военному приложил ладонь к фуражке, беззлобно поздоровался.
— Как ваш малыш, Назар Гаврилович, скоро ко мне в школу его пошлете? — спросила учительница, улыбнувшись.
— Хворый он, Ангелина Васильевна.
— Ничего, поправится. Все дети болеют.
— Боюсь, как бы богу душу не отдал.
— Что вы, господь с вами. Жить ему и жить. — Учительница прошла мимо, красивая и гордая своим положением в селе.
Под впечатлением приятных слов учительницы Назар Гаврилович медленно ехал вдоль полей. Он бросил поводья на луку седла, вынул ноги из стремян, и ему представлялось, как повзрослевший Илюшечка, с новым ранцем за худенькой спиной, спешит в школу, к этой самой учительнице, которая будет учить его уму-разуму.
И в такую-то нужную на селе женщину стреляли, хотели убить! Федорцу стало не по себе, захотелось выпить, забыться, чтобы ни о чем не думать.
Потом он вспомнил, что Томенко с теми, кто отобрал у него землю, реквизировал хлеб. На время размягчившееся сердце Назара Гавриловича снова стало, твердеть.
«Подумаешь, городская учительша! Наталку Семипуд тоже можно образовать, и будет у нас на хуторах своя культурная сила».
Он уже давно подумывал, что Наталку пора втянуть в борьбу, а пока суд да дело, заставить Кондрата Фомича отправить дочку в Харьков, учиться.
Еще издали Назар Гаврилович увидел у колодца Одарку. Босая, она сидела на срубе. Максим Рябов накручивал на деревянный барабан железную цепь, доставал воду для Одарки, заразительно хохотал.
— Ну, что там дома? — спросил Назар Гаврилович у дочки, приготовившись к любому ответу и чувствуя, как у него леденеет сердце.
— Температура тридцать семь и семь. Коновал говорит: болезнь пошла на убыток, — скороговоркой ответила Одарка. Не попрощавшись с Рябовым, ловко подхватив коромыслом ведра с водой, накрытые капустными листьями, она заспешила домой.
XV
Трещал мороз, дули свирепые ветры, наметали сугробы под самые крыши хат, засыпали все дороги и тропки.
В долгие зимние ночи, когда семья спала, Назар Гаврилович предавался своему любимому занятию: читал при свете керосиновой лампы.
С нового года он выписывал газету «Коммунист». Газеты приходили в Куприево пачками, сразу недели за две. Ничего утешительного для Федорца в них не было: в европейских державах, расшатывая буржуазные устои, по-прежнему бастовали рабочие; тревожно жили люди в Лондоне и Париже, Берлине и Лиссабоне; в России, на Волге, люто свирепствовал голод, словно траву, поголовно выкашивал население целых волостей.
«Вот бы куда сплавить мою пшеницу», — думал кулак, размышляя о голоде, и на ум приходил стих священного писания: «И скопил Иосиф хлеба весьма много, как песку морского, так — что перестал и считать, ибо не стало счета». Он был умен и прозорлив, как Иосиф, и закрома его ломятся от пшеницы.
Прочитав газеты, Федорец всегда расстраивался; чтобы успокоить нервы, он доставал из-за божницы свою любимую Библию, с двумястами восемью картинами французского художника Доре. Он давно от корки до корки перечитал книги Ветхого и Нового Завета и теперь смаковал наиболее понравившиеся ему страницы, оставившие в цепкой памяти неизгладимый след.
Сам себе боясь признаться в этом, кулак завидовал Аврааму, к которому всю жизнь благоволил бог. У Авраама было все необходимое для жизни: жены и наложницы, рабы, дети, мелкий и крупный скот. Ничем не обделил его всевышний: ни разумом, ни землей, ни потомством.