— А теперь камуфляж, — тоном приказа обратился Кейбл к Василькову. — Маскироват…
Художник отыскал в кладовой закапанный маслом старенький мольберт и, вытащив из саквояжа палитру, кисти и краски, осторожно принялся замазывать шедевры живописи нелепой кубистской мазней.
— Пикчерс надо переправлят через границ, — говорил американец художнику.
В хату вошла раскрасневшаяся на морозе Одарка, по глаза закутанная в теплый пуховый платок, в хромовых сапожках на высоких каблучках, увидела Степана, испуганно попятилась к порогу, перекрестилась.
— Не ожидала? — весело спросил Степан. — Ну ладно, я уже простил тебя за твою бабью дурость, за то, что осрамила меня на весь свет. Стосковался я по тебе, Одарка, понимаешь — соскучился, и вот прилетел, как голубок к своей голубке.
— А меня прощать не за что, — вызывающе ответила Одарка и тут увидела, как Васильков кроваво-красной краской покрывает бледно-розовое, прекрасное тело «Купальщицы», столь схожее с ее телом. — Зачем вы мараете, губите такую красу? — накинулась она на художника, видимо позабыв о Степане.
— Не ввязывайся, так треба! — прикрикнул на дочку старик. — Накрывай на стол, готовь вечерю, встречай своего блудного мужа.
Повинуясь приказу отца, Одарка отошла к печке, зашумела горшками.
За обильным ужином, когда все изрядно выпили, Навар Гаврилович попросил Степана:
— Ты бы завтра смотался на своей тройке в Куприево, показался на очи Отченашенку и Бондаренку. Пусть не забывают, что зять у меня нарком.
Мистер Кейбл, отведав первачу-самогону, незаметно уснул, уронив отяжелевшую голову на стол. Его раздели и уложили на лавке, у печи, накрыли его собственной шубой, подбитой канадской цигейкой.
— Ну что ж, и нам пора на боковую. Стели, Одарка, своему мужу. Я ж казав тоби, дурочка, шо возвернется он. Не может не возвернуться, ибо таких, как ты, на всем божьем свете одна-две, да и обчелся. — Назар Гаврилович зевнул, торопливо перекрестил волосатый рот.
— Муж! — Одарка дерзко рассмеялась и повела тонкими, подсурмленными бровями. — Какой он мне муж, потаскун несчастный! Ему бы только бегать за городскими юбками. Надень на телеграфный столб юбку, он и к столбу пристанет.
— Ну не сердись, не сердись, стели на двоих. Хватит тебе одной горе мыкать. Я тебе за все унижения уважу, — примиряюще попросил Степан и потянулся, окидывая взглядом ладно сбитое тело жены, ее черноволосую, коротко стриженную, как у мальчишки, голову, раздутыми ноздрями вдыхая сладковатый, до боли знакомый запах Одаркиного тела.
Одарка раскрыла двухспальную постель, на которой так долго спала одна, взбила ворох подушек, но спать полезла на печь, к мачехе. Илько, промолчавший весь вечер, чем-то недовольный, ушел в соседнюю комнатушку, к своей Христе, долго укачивал там проснувшегося ребенка.
Назар Гаврилович, по своему обыкновению, не раздеваясь улегся под божницей на деревянной лавке, прикрылся кожухом. Треск фитилька в лампадке, запах горелого деревянного масла, красные блики навевали ласковые, тихие сны.
Степан ворочался на жаркой постели, сон не шел к нему. Когда все уснули и горница наполнилась мерным храпом и беспокойной мышиной возней, он поднялся на ноги и подошел к печи.
— Спишь? — прошептал он.
— Сплю! — вызывающе ответила Одарка, и Степан увидел в темноте, как по-кошачьи сверкнули ее глаза, блеснули белые зубы.
— Ну не дури, посердилась — и хватит, иди ко мне. Пойми, из-за тебя я приехал на хутор. Летел, как на пожар, едва коней не загнал.
Одарка проворно спрыгнула с печи и торопливо принялась одеваться.
— Ты что, сдурела?
— Уйду я. Не могу оставаться с тобой под одной крышей. Уйду, к Максиму Рябову уйду. Он человек, а ты… — задыхаясь, она не могла подобрать обидного слова, которое могло бы передать всю ее ненависть и презрение.
— Одарка, шо ты, опамятуйся! Муж он ведь тебе, — назидательно проговорила мачеха, свесившись с печи и прислушиваясь к шуму.
Но Одарка, проворно всунув ноги в валенки, стоявшие наготове у порога, и накинув на нижнее белье кожух, выбежала из горницы, крикнула из сеней:
— Будьте вы все прокляты… Осточертели вы мне со своими законами! Не желаю весь век быть для вас наймичкой!
— Не забывай, шо ты куркульская дочка, — напомнил проснувшийся Назар Гаврилович, — куда бы ты ни подалась, а тебе этот грех всегда припомнят.
— Максим не станет напоминать! — крикнула Одарка и в сердцах так хлопнула дверью, что в сенцах зазвенели железные ведра и упало что-то тяжелое.
Заместитель наркома встретился с насмешливыми глазами Василькова. Степану казалось, что он досконально знает Одарку, все ее желания, все движения тела, даже мысли, и он всегда может угадать, что она скажет по любому поводу и сделает в любой обстановке. Ан нет, на поверку вышло, что он совсем не знал ее. Столько времени прожил с нею вместе, а даже не догадывался о силе ее характера.
Но через минуту он уже думал по-прежнему: «Чем женщина злее, тем легче ее скрутить. Я еще заставлю Одарку мне ноги мыть и грязную воду пить».
Вскоре на дворе загавкал пес, послышались возбужденные голоса, и в незапертую хату вошли неразлучные Максим Рябов и Оверко Барабаш. Рябов, не здороваясь, сказал Степану:
— Ты что ж это, гражданин, на чужих баб кидаешься?
— Как это — на чужих? — возмутился Буря. — Она жена моя. Весь хутор знает.
— Когда-то была твоей, это верно, а теперь, извиняюсь, моя, и прошу не займать ее, а то наживешь неприятностей.
— Я заместитель наркома и попрошу со мной не разговаривать таким тоном, — стиснув зубы, сказал Степан.
— Знаем, что заместитель. — Разглядывая расставленные вдоль стен для просушки картины, покрытые яркой мазней Василькова, Рябов насмешливо спросил: — Батюшки, а это что за натюрморты?
— Футуризм, современная живопись, — сразу успокоившись, объяснил Буря.
— Как же они попали в наш хутор? — спросил Барабаш.
— Привез показать батьку. Это вот, — Степан ткнул пальцем в цветные круги и квадраты, — «Тайная вечеря». Посредине Иисус Христос, а с боков апостолы. Крайний справа — Иуда Искариот.
— Всяк по-своему бога хвалит, — рассмеялся Рябов; не спрашивая разрешения, закурил и, кликнув своего дружка, удалился из хаты.
Утром, погрузив в сани не просохшие как следует полотна, Степан, Васильков и не совсем протрезвевший Кейбл по выпавшему за ночь снегу отправились в Чарусу.
В тот же день поездом они выехали в Харьков. Васильков, выйдя на узловой станции из вагона, быстро написал письмо в Управление погранвойск. Не подписавшись, он сообщал в письме о махинациях, проделанных с картинами, и советовал пограничникам конфисковать картины, смыть с них свежие краски.
Такое же письмо, полное орфографических ошибок, сочинила Одарка, в ту ночь навсегда ушедшая к Максиму Рябову, в крохотную его хатенку, прилепившуюся на краю хутора, на отлете, над глинищем.
На соломенной крыше этой хатенки было гнездо, и каждую весну, к великой зависти Федорца, селилась в нем пара влюбленных аистов.
Кто-кто, а уж Назар Гаврилович знал, что аист стережет счастье, не пускает в хату беду.
Уход дочери, как он считал, был «следствием политики». Самая надежная в семье — и вдруг ушла. «Ну и черт с нею. Может быть, это и к лучшему, что Одарка поставила крест на Степане, ушла к другому мужчине. Степан человек прошлого и ничего, кроме горя, дать ей не сможет, а Максим — человек будущего, — беззлобно думал кулак, сразу же примирившись с дерзким поступком всегда послушной дочки. — Но Максим все-таки мой враг, и он сделает все, чтобы отобрать не только мою дочку, но и мою землю и мой дом. Впрочем, еще не поздно: в любой момент можно хату спалить и податься за кордон, благо у меня теперь есть закордонные деньги».
XXVIII
Владимир Ильич жил в Горках, в особняке, принадлежавшем до революции московскому градоначальнику Рейнботу. Небольшой особняк этот, имевший телефонную связь с Москвой, по приказу Дзержинского с большим трудом приискал для Ленина комендант Кремля Мальков.