Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Между прочим, на груди Луки Иванова нарисован Ленин, — сказала Шурочка, — бледный, как на почтовой марке.

— Ваня, довольно пить, у тебя ведь сердце хворое, — попросила Мария Гавриловна мужа и, чтобы смягчить свою резкость, обратилась к Федорцу: — Назар Гаврилович, продали бы вы нам хоть с пудик муки.

— Муки? — удивился Федорец и пожевал пухлыми малиновыми губами. — Нет у меня муки, осталась одна му́ка… Все реквизировали товарищи по разверстке. Три года только тем и занимались, что с метелкой ходили по моим закромам. Даже мыши и те разбежались по соседним хуторам. Одарка хлеб из дерти печет.

— Вы на разверстку не обижайтесь, разверстка — заем у крестьянства, и при первой возможности Советская власть отдаст его сполна, — объяснил Григорий Николаевич, отрубая ножом гранитно твердый, весь в зеленых прожилках, кусочек макухи.

— Отдаст, когда рак свистнет… Будет соль, будет и хлеб… За керосин тоже можно выменять крупчатки. За пшеничную паляницу дали мне вот эту штуковину. — Федорец постучал толстыми пальцами по портсигару и опустил его в глубокий карман.

Мария Гавриловна, поняв намек, посетовала:

— Нет у нас серебра, Назар Гаврилович. И рады бы, да нет. И не было никогда. Бессребреники мы.

— А советские карбованцы — бумага, гроша ломаного не стоят. Поло́ва и та дороже. Налей-ка мне этой финь-шампани. — Федорец пододвинул к ветеринару граненый стакан-со следами своих потных пальцев.

— Ну, раскаркался старый ворон! Скоро правительство червонец введет в обращение, обеспечит его золотом, драгоценными металлами и каменьями, — прервал старика Григорий Николаевич. — Советская власть закупила за границей сельскохозяйственные орудия. Нас уже помаленьку начинают признавать капиталистические державы. Вчера было напечатано в газете: Англия, Франция и Италия на заседании «Верховного союзного совета» порешили снять блокаду с Советской страны. В губкоме партии говорили — прибыло в Россию из-за кордона более тысячи вагонов с сельскохозяйственными машинами.

— Да ну? — Федорец обрадовался и даже приподнялся со стула, словно на стременах. — Я бы трактор купил, зерном заплатил бы, пшеницей, зернышко к зернышку. Сей бы момент отсчитал.

— А жалишься, что хлеб из дерти жрешь, — возмутился ветеринар; дрожащей рукой налил себе в стакан спирту и наполовину разбавил его водой, побелевшей, как молоко.

— Это к слову так говорится, что хлеба нету… Для доброго дела гроши всегда найдутся.

— Что же, у тебя товарищи обыска никогда не делали?

— Был обыск! Шукали хлеб, нашли две четверти самогона, на том все и кончилось. — Федорец посмотрел на стену, где висел портрет чарусского большевика, механика Александра Ивановича Иванова. Маленькую карточку-«пятиминутку» Иванов прислал из действующей армии, накануне штурма Турецкого вала, и здесь ее пересняли, увеличили портрет. Со стены смотрела крупная бритая голова с высоким лбом, с правильными чертами выдубленного невзгодами лица; только губы словно бы высохли, стали тоньше, да на висках проступали веточки синих жил.

— Видать, и его комиссарское благородие не щадят годы, — промолвил кулак, мотнув головой на портрет, — морда слиняла и, гляди, выжатая, как тот лимон… А ты все еще уважаешь Иванова?

— Как сказать. Он теперь в Москве, учится, в его годы студентом стал, — уклончиво ответил ветеринар.

— Мотался я недавно по уезду, пытался закупить для городского двора лошадей, — признался горкоммунхоз Григорий Николаевич. — Тьма кругом беспросветная. Керосина нет, газет нет, деревня не слышит живого слова. Азиатщина!

Федорец согласился:

— Это верно. Сам проживаю в деревне, все на своей холке испытываю. Если бы не работал, захирел бы с тоски. Пока товарищи с Врангелем цокались, я с помощью хуторских баб весь урожай собрал и озимые посеял на всех своих десятинах.

— Ну а как коммуна твоя, Назар Гаврилович? Ты, слыхать, коммуну сколачивал в Куприеве, в экономии Змиева. Землю и движимое имущество свое обществу добровольно отписывал, — с ехидцей спросил ветеринар.

— Был грех, испужался я и с испугу все готов был отдать, лишь бы шкуру свою уберечь. Думал — упразднят Федорца, как букву «ижицу». Но теперь опомнился, пришел в себя. Распалась моя коммуна, будто карточный домик. Мужики уразумели — Змиев уже не вернется, никто их землю не заграбастает, ну и разбеглись по своим хатам. Один Грицько Бондаренко в коммуне упорствует, да с ним душ десять бесштанников, да еще несколько бывших красноармейцев и партизан.

— Как это Грицько? — спросил Григорий Николаевич и, хотя в комнате не было жарко, расстегнул ворот своей красной сатиновой косоворотки, обнажив грудь, поросшую курчавыми цыганскими волосами. — Он ведь из Красной Армии, прямо из-под Перекопа шуганул на паровозный.

— Видать, не сладко на заводе, коли возвернулся на хутор. Мужик сейчас воспрянул духом, в голос выражается против продразверстки, орет — подавайте ему красный товар, выкладывайте на полку сапоги, деготь, гвозди… — Сказав это, Назар Гаврилович встал из-за стола. — Засиделся я тут у вас, пора и в Федорцы, бабы мои с ума там сходят: пропал хозяин. Поехали, Иван Данилович! Без памяти, говорю, Одарка валяется в тифу. А на нее записана треть моей земли, помрет — сгинет земля. Грицько Бондаренко вмиг ее окорнает.

Из этих слов Федорца Ваня и Шурочка поняли, зачем он приехал к отцу.

— Я уже сказал, не могу. Ветеринар я, а не медик. По закону не имею права врачевать людей, — болезненно морщась, отбивался Иван Данилович от настойчивого гостя. — Лошадей да собак лечить — это мое дело.

— А чем люди краше собак?

— Апостол Павел учил — иная плоть у человека, иная у скотов, — вмешалась в разговор Мария Гавриловна, позванивая обручальным кольцом о фаянсовую чашку.

— Мне Микола рассказывал, у Нестора Ивановича Махны в армии главным доктором служил ветеринар, — настаивал на своем кулак. Портрет Иванова не давал ему покоя, и он нет-нет да и взглядывал на него с ненавистью.

— Не могу, Назар Гаврилович, обратись к доктору Цыганкову.

— Был я у него. Сам горит в тифу.

— Неужели болен? Вот так ненароком и узнаешь о беде друзей!

— Еще раз богом прошу. Дочка она мне, лежит при смерти. Пуд муки за визит уважу…

— Не могу, Назар Гаврилович, и не проси. — Ветеринар как будто начинал сдаваться, спросил: — На что она жалуется?

— Башка раскалывается от боли. Ночью не спит, бредит, все кличет своего шалопутного мужа Степку, как с живым разговаривает с покойным Миколой. Наслушаешься, мурашки по коже начинают бегать. Поедем, не возвращаться же мне с пустыми руками. Хуторяне засмеют.

— А сыпь, есть сыпь?

— На животе словно просо рассыпали.

— Поезжай, Ваня. Грех отказывать человеку в помощи, — сказала Мария Гавриловна мужу и стала убирать со стола стаканы и недопитый спирт.

— Поезжай, папа, — поддержала Шурочка. — Ведь это такое счастье помогать людям.

— Ничего не поделаешь, придется ехать, — сказал Григорий Николаевич, собираясь домой. Жил он неподалеку, в соседнем домике.

— Ничего не поделаешь, — Иван Данилович решительно встал из-за стола, отыскал шприц в металлическом футляре, взял из аптечки несколько стеклянных ампул камфары, банку с жидким зеленым мылом; завернув все это в широкий носовой платок не первой свежести, сунул сверток в карман и натянул на себя старенькое демисезонное пальто. Мария Гавриловна повязала голову мужа своим вязаным платком.

— Смешной ты, папка, закутался, будто тетка на базаре, — рассмеялась Шурочка и чмокнула отца в губы. — Только возвращайся быстрей.

Поправляя железные очки на близоруких косящих глазах, ветеринар мельком взглянул на себя в трельяж, полученный в качестве приложения к журналу «Пробуждение», увидел старое, испитое лицо, ужаснулся и, хотя никогда не блистал красотой, подумал: «Где моя молодость, где моя былая краса?»

— Папа, я тоже поеду с тобой, — попросился Ваня.

— Не дури, учи лучше уроки! — прикрикнул отец на сына.

Федорец снял с вешалки дубленый, пахнущий овечьим теплом тулуп, расшитый, словно поповская фелонь, тонким узором ярких цветных шелков, ловко запахнулся в него, перекрестился на свет красной лампадки, сказал:

2
{"b":"815022","o":1}