На обратном пути, проезжая мимо Городского двора, Ваня, поблагодарив Кускова, соскочил с козел.
Дома в котле, вмурованном в плиту, всегда была наготове горячая вода. Ваня тщательно вымылся и завалился спать.
Утром за завтраком ветеринар спросил сына:
— Чем это от тебя несет? Сходил бы в баню.
Весь воскресный день Ваня трудился над очерком. Подробно описал жизнь Кускова, его жену и детей, Городской двор и даже свой дом, окруженный густой зарослью шиповника, сирени, жасмина. Он писал о труде ассенизаторов, изнурительном и тяжелом, о труде, к которому люди относятся брезгливо, но без которого они не могут обойтись, и о том, что в этом труде отпадет необходимость, как только люди возьмутся за благоустройство жизни. Уже теперь быт ассенизаторов начинает улучшаться: все они вступили в профсоюз коммунальных работников, дружно выходят на субботники, и вот на территории двора уже разбили молодой парк, расчистили и посыпали речным песком дорожки, построили новую баню.
Спустя несколько дней в газете «Чарусский пролетарий» очерк был напечатан под названием «Городской двор».
Марьяжный пришел к Аксеновым, обнял Ваню.
— Молодец, уважил народ, — сказал он, очень довольный. — Весь наш коллектив благодарит тебя за внимание. Я как-нибудь расскажу тебе про свою жизнь. Может быть, мой рассказ сгодится тебе для писаний. Я ведь цыган — сын гонимого и презираемого до революции племени. Моего батька на моих глазах кулаки живьем закопали в землю, обвинили его в краже коня.
На другой день, вернувшись из депо, Ваня увидел на столе письмо, на конверте аккуратным почерком был выведен адрес:
«Чаруса. Золотой шлях, Золотой переулок, ассенизационный обоз, писателю Ивану Аксенову».
Ваня сразу почувствовал насмешку, вскрыл конверт. На надушенном листке бумаги с золотым обрезом была написана только одна фраза:
«С отвращением прочитала ваше сочинение и вынуждена сознаться — от него дурно пахнет! Нина Калганова».
Он тут же сел к столу, собираясь написать язвительный ответ, но, набросав несколько фраз, разорвал бумагу — вряд ли нужно спорить с девчонкой.
XIII
С болезненным чувством присматривался Назар Гаврилович к ребенку Христи, тайком от посторонних глаз изучал его неуверенные движения, улыбки, взгляды. И вскоре решил твердо: Максим Рябов никакого отношения к ребенку не имеет.
Мальчика крестили в купели куприевской церкви, и отец Пафнутий, желая потрафить Ильку, нарек младенца его же именем — Ильей.
Разглядывая форму головы мальчика, его маленькие, но красиво вырезанные уши, нос, рот, Назар Гаврилович сравнивал их с крупными чертами лица Рябова — и ничего похожего не находил. Да и Рябов после того, как Христя родила, охладел к ней, избегал с нею встреч, перестал сманивать в коммуну.
Видимо, вгорячах раздраженная женщина оговорила безвинного человека, наклепала на него.
Когда мальчику исполнился год, в нем уже безошибочно можно было заметить сходство со старым Федорцом. Особенно схожи были круглые желтые глаза. Это сходство окончательно убедило Назара Гавриловича, что ребенок — от него, и он стал проявлять к маленькому существу несвойственную заботу и нежность; ничего этого не было, когда рождались первые дети. Он часто пощелкивал пальцами перед личиком ребенка, чтобы тот улыбнулся ему.
Однажды, купая своего орущего первенца в деревянном корыте, промывая ему холодной водой глаза, в которые попало мыло, Христя как бы ненароком крикнула:
— Весь в бабушку — мою мать, у нее такие же кошачьи очи!
Назар Гаврилович, сидя за столом над Библией, вздрогнул, будто хлестнули его крапивой, снял очки, сунул их в потертый футляр. Давным-давно не видел он свахи, чурался ее и, как ни напрягал память, не мог припомнить, какие у нее глаза. Поразмыслив, решил обязательно проведать зимой невесткину мать.
«Возьму Христю, мальчишечку, запрягем в сани коней и махнем. Благо ехать недалеко, каких-нибудь семьдесят верст», — решил старик; он не отдавал себе отчета в том, что решение это продиктовано желанием хоть на время остаться с невесткой наедине.
Старик все больше и больше привязывался к маленькому Илюшке, часто сажал его к себе на плечи и, изображая коня, возил его по хате, наслаждаясь заливистым смехом ребенка. Как-то, будучи в Чарусе, купил у Обмылка маленькую губную гармошку, видимо оставшуюся после германцев, и до слез обрадовался, когда малыш, надувая щечки, научился извлекать из нее звуки.
Илюше исполнилось полтора года, когда он отчетливо произнес первое слово, назвал Назара Гавриловича «па-па!».
Илько нахмурился, взял мальчика к себе на руки, но тот убежал от него к старику.
— Дурачок. Не он, а я тебе папа, — назидательно сказал обиженный Илько.
На троицу, когда в доме запахло свежей травой, случилось Ильку по делам отлучиться в Чарусу и задержаться там на несколько дней.
Под вечер, когда жена доила корову, а Одарка ушла к соседке, Назар Гаврилович подошел к Христе, рвавшей в огороде метелки укропа, спросил в упор:
— Не томи душу, скажи прямо — мой или не мой? — и скосил круглые глаза на ребенка, в одной сорочке важно расхаживающего среди грядок.
Счастливо улыбнувшись, невестка с такой же прямотой, задорно глядя снизу вверх на свекра, ответила:
— Ваш, тато… И нечего вам зря сумлеваться.
— Я и не сумлеваюсь… Вижу, моя кровь во всем сказывается, беспокойный, по ночам заходится криком, никому спать не дает, — обрадованно заговорил старик. И заметил, что голос и взгляд невестки потеплели.
Он взял мальчишку на руки и, целуя его в тонкую шею, щекоча бородой тельце, унес в хату, дал ему кусок сахару.
Мальчик увидел муху, произнес:
— Пцела. — Затем сказал: — Га, га, — и заливисто засмеялся.
Не сговариваясь с нею, Назар Гаврилович в полночь прокрался к невестке, спавшей с малолетним сыном, на сеновале. И после годичного перерыва старое, запретное закрутилось снова.
Как и прежде, жена узнала о возобновлении мужниной связи. Не утерпела и обо всем доложила Ильку.
Улучив момент, когда в хате они с Назаром Гавриловичем остались одни, Илько, весь потемнев от гнева и не подымая глаз, сказал:
— Пора бы вам, тато, перестать волочиться за моей Христей. Ведь вы стар и насыщен жизнью. Хватит вам одного байстрюка, не поймешь, кто он вам — сын или внук?
«Вот оно, опять начинается», — тоскливо подумал Назар Гаврилович, припоминая уже ставшие забываться частые попреки и ссоры в семье. Он взял конец бороды в рот, пожевал ее.
— А я и не волочусь, брехня все это, наговор. Ты бы поменьше мачеху слухал. Она нашепчет тебе такого, что и до смерти не разберешься.
— Так вот, батько, если застукаю вас с Христей, вилами-тройчаткой пырну. Обоих пропорю наскрозь, — пригрозил Илько. — Не забывайте, я у Махна служил, мне убить человека ничего не стоит.
Назар Гаврилович вскипел, загорелое до черноты лицо его налилось кровью.
— Богоданного родителя вилами проткнешь? Да ты что, сдурел, сукин сын? Да как ты осмеливаешься балакать со мной на таком взводе? Не будь меня на свете, и тебя не было бы, дурака.
— Мое дело упредить, а там на себя пеняйте, — бормотнул Илько и, болезненно сутулясь, поковылял из хаты. По дороге попалась ему кошка, он отшвырнул ее сапогом в угол; взлетев в воздух и даже не успев мяукнуть, кошка шлепнулась в лохань с помоями.
— Дурак скаженный! — крикнул Назар Гаврилович сыну вслед. А сам обрадовался неприятному разговору, в первый раз почувствовав в сыне признаки своего характера, который, он знал это, еще пригодится Ильку.
Дня три в доме все было спокойно и тихо. Назар Гаврилович присмирел, спать уходил в прохладные сенцы. На четвертый день, в субботу, поужинав, Илько взялся за картуз, кинул с порога:
— Сгоняю верхи к Семипудам, там сегодня собираются хлопцы, в карты гулять.
— Езжай, только не засиживайся до поздних петухов, — разрешила Христя, снимая с шеи снизку мониста. — Да не вздумай там за Наталкой волочиться.