Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вересаевская идея «двух планов» полезна при обсуждении вопроса о том, как в России XX века относились к литературному прошлому вообще и к Пушкину в частности. Для Вересаева самым легким способом примирения поэта и человека было разделение пушкинского мира на два плана. В «нижнем плане» жизни, который, по Вересаеву, включал «политические, социальные и религиозные вопросы», Пушкин был непоследователен, нестоек и в разные периоды противоречил сам себе. Все названные вопросы не затрагивали его слишком глубоко [Вересаев 1929: ПО]. Однако в «верхнем плане» жизни и творчества Пушкин становился тем художником, которого искал Вересаев.

Эти два плана нарушали единство и целостность идеализированного образа поэта[180]. И Вересаев прославлял высший план, восклицая:

Но искусство – оно составляло саму душу Пушкина, им он жил, в нем для него был весь смысл его существования. И в основных вопросах искусства Пушкин не колебался, всегда был один и тот же. А самым основным вопросом для него был тут вопрос о державной самостоятельности искусства, о неслужебной его роли [Вересаев 1929: ПО].

Согласно Вересаеву, Пушкин терпеть не мог суждений об искусстве как о чем-то прагматическом, имеющем цель вне себя. Важнее всего для Пушкина были искусство и его независимость, право художника делать и создавать что угодно, оценка эстетических качеств произведения, – во всем этом «высший план» Вересаева оказывался недалек от истины.

Понятие «двух планов» сходно с предложенным Томашевским понятием «биографической легенды»: с точки зрения ученого, единственная биография, имеющая значение для изучения творчества автора, это та, которую он сам сознательно творит для своего читателя. Что же касается «действительной» биографии, выверенных по дням фактов и настроений, то это все личное дело человека. Разрыв между жизнью и творчеством у Пушкина отчасти объяснял выбор Ходасевичем более целостного, органичного и «положительного» поэта – Державина – в качестве образца для XX века. Что касается Вересаева, то он следовал традиции, заложенной в биографике П. В. Анненковым, воссоздавшим портрет Пушкина вскоре после его гибели с помощью опросов друзей и знакомых покойного. Вересаев цитировал Анненкова: «…было два Пушкина: живой Пушкин, реальный, и идеальный, “создаваемый его гением”» [Вересаев 1929: 43; Анненков 1855: 211]. В последней части своей книги Вересаев указывал, что Пушкин не был тем весельчаком, каким его изображают. Привлекая свидетельства многих друзей и современников, говоривших о пушкинской беззаботности и радостном расположении духа, Вересаев подчеркивал, что прославленный пушкинский смех был в действительности демоническим смехом маниакально-депрессивного характера (если воспользоваться терминологией XX века). Как писал Ницше, «самое несчастное и самое меланхолическое животное, – по справедливости, и самое веселое» [цит. по: Вересаев 1929: 143].

Я сказал Пушкину, – рассказывает Полевой (имеется в виду К. А. Полевой. – А. Б.), – что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его – грустный, меланхолический, и если иногда он бывает в веселом расположении, то редко и ненадолго. Мне кажется и теперь, что он ошибался, так определяя свой характер [Вересаев 1929: 143–144].

Нас здесь интересует, разумеется, не то, был ли Пушкин веселым или грустным, беззаботным и исполненным радости жизни или меланхолическим и подавленным. Важно всегда понимать, о каком Пушкине мы говорим в данный момент. Полевой в приведенной выше цитате противопоставлял Пушкина, которого он знал по стихам, и Пушкина, с которым сталкивался лично и которого ему описал сам Пушкин. Однако Вересаев, по его словам, находил множество Пушкиных: в произведениях и письмах, в свидетельствах о нем его друзей, врагов и знакомых. Сцену заполняли различные Пушкины.

В статье «Низвержение кумиров», посвященной «Дару» Набокова и «Прогулкам с Пушкиным» Синявского, Фомичев утверждал, что Набоков и Синявский были в равной степени неправы, создавая портреты Чернышевского и Пушкина. Ученый предполагал – совершенно правильно, на наш взгляд, – что «официальный Чернышевский» и «официальный Пушкин» никогда не принимались писателями. Писатели никогда не примут «того Пушкина, строкой которого в юбилейном 1937 г. (юбилей гибели – не сталинский ли это изыск?) встречал на Соловки прибывающих узников кумачовый плакат: “Здравствуй, племя молодое, незнакомое!”» [Фомичев 1996: 223]. Однако литературовед, признавая, что «и Набоков, и Синявский избрали сильные средства, чтобы взорвать стереотипы», все же считает их тактику проявлением безвкусия. Официальному образу Пушкина обычно противопоставляют биографию поэта, написанную с целью соскрести «хрестоматийный глянец» с кумира. Синявскому в 1960-е годы этот глянец казался толстым, непроницаемым слоем лака. Фомичев указывает, что Синявский

искренне любит Пушкина, но своего, другого, не того, который стал ширпотребом в результате нескончаемого пушкинского юбилея, длящегося без особых перерывов из года в год (годовщины рождения и смерти, основания Лицея, михайловской ссылки, болдинской осени, создания его произведений и т. д. и т. п.) [Фомичев 1996: 223].

Приведем еще один пример, который, возможно, разъяснит, что мы имеем в виду.

Вересаеву чрезвычайно хотелось разделить двух Пушкиных, чтобы лучше понять его как человека и как гения. Он нашел ключ к этому в пушкинских сочинениях. В письме к Е. М. Хитрово, написанном осенью 1828 года, Пушкин объяснил: «Хотите, чтоб я говорил с вами откровенно? Быть может, я изящен и вполне порядочен в моих писаниях, но мое сердце совсем вульгарно, и все наклонности у меня вполне мещанские» [Пушкин 1941: 32][181]. В приведенной цитате Пушкин говорит о двойственности в самом себе по отношению к жизни и творчеству. Это и был тот ключ, который искал Вересаев, и он дал возможность говорить о Пушкине «в двух планах»[182].

В 1936 году, в преддверии столетнего юбилея, Вересаев в статье, напечатанной в газете «Известия», попросил читателей ответить на вопрос «Насколько вы любите Пушкина?»[183]. В ответах содержались интересные для анализа материалы, однако результаты, как нам кажется, были во многом предопределены предложенной Вересаевым формулировкой вопроса.

Недавно один рабочий на мой вопрос, за что он любит Пушкина, ответил с загоревшимися глазами:

– За то, что живой.

Это хорошо сказано. Несравненная красота подлинной, живой жизни так и хлещет из поэзии Пушкина [Вересаев 1996: 329].

Концепция «живой жизни», которую можно возвести к сочинениям Достоевского и Белого, играла первостепенную роль у Вересаева еще с начала 1900-х годов[184]. Он связал эту идею с центральной ролью Пушкина в русской культуре и принялся искать «живую жизнь» в биографии поэта. Приглашая Вересаева к сотрудничеству, Булгаков признавал заслуги старого писателя, много потрудившегося в пушкинистике в 1920-е годы. Однако Вересаев не просто хорошо знал жизнь поэта и его современников. У него были и очень твердые убеждения относительно того, как следует изучать Пушкина в качестве исторического явления и современного персонажа, и потому для Булгакова Вересаев неизбежно должен был стать сложным партнером. При этом концепция Вересаева, что Пушкина нужно понимать двояко – в «сниженном» плане как человека и в «высоком» плане как поэта, – оставалась одной из самых влиятельных при создании образа поэта в советской культуре 1930-х годов. Вересаевский «Пушкин в жизни» предельно далеко отстоял от булгаковского понимания, однако концепция Вересаева была гораздо влиятельнее.

вернуться

180

Характеризуя высший, поэтический план в понимании Вересаева, Левкович писала: «Этот “густой мусор” и “темная обыденность” Пушкина-человека исчезают якобы “в верхнем плане”» – в мире творчества, в процессе которого поэт поднимается «все выше и выше на эти вершины благородства, целомудрия и ясности духа» [Левкович 1967:141]; см. [Вересаев 1929: 142, 159].

вернуться

181

Благодарю Д. Бетеа за то, что он обратил мое внимание на это письмо в данной связи.

вернуться

182

Вересаев прокомментировал и это письмо: «Тут есть, может быть, некоторое озорное преувеличение. Однако все, знавшие Пушкина, дружно свидетельствуют об исключительном цинизме, отличавшем его отношение к женщинам, – цинизме, поражавшем даже в то достаточно циничное время» [Вересаев 1929: 139]. С. Сандлер попыталась несколько реабилитировать пушкинский образ в отношении женщин [Sandler 1989: 308, сноска 47].

вернуться

183

См. статью Вересаева «За то, что живой: к спорам о Пушкине», перепечатанную в [Вересаев 1996: 325–330]; см. также комментарии к этому тексту Фохта-Бабушкина [Фохт-Бабушкин 1996: 390–396].

вернуться

184

Паперно описывает это явление следующим образом: «Для символиста только жизнь, созданная искусством, то есть жизнь как продукт воплощения духа, была “живой жизнью” (слова Белого, который использовал фразу Достоевского)» [Рарегпо 1994а: 23].

53
{"b":"797473","o":1}