Булгаков не был сторонником новой власти, но он принимал существующий режим как данность и прилагал усилия, чтобы его изменить и сделать более приемлемым для художников. Оружием для этого писателю служила сатира. «Сатира не терпит оглядки», – часто говорил Булгаков, и действительно, в процессе творчества он никогда не оглядывался на критиков и цензоров [Явич 1988: 162]. В. Я. Лакшин полагал, что Булгаков не считал себя врагом нового государства и, более того, верил, что помогает ему. Ибо чем писатель может наилучшим образом помочь своей стране, как не настоящей правдой? Сатирик – тот же врач, и Булгаков знал, что хороший врач не только понимает, в чем состоит болезнь, не только определяет, где локализована боль, но и пытается прогнозировать будущее развитие болезни [Лакшин 1990: 42][151].
Лакшин показал несколько наивного Булгакова, однако сочинения и письма писателя свидетельствуют о том, что он пытался повлиять на режим, на цензуру и раздвинуть границы, в рамках которых произведение и поведение писателя считались приемлемыми.
В письме правительству СССР, написанном в 1930 году, Булгаков характеризовал себя как сатирика, который вышел на сцену в то время, когда настоящая сатира («проникающая в запретные зоны») была абсолютно немыслима [Булгаков 19906: 447]. Это письмо было своего рода манифестом: после почти десяти лет художественного творчества писатель объявил о своих намерениях верховной власти, самому Сталину, и ожидал ответа. Определяя собственное писательское кредо, Булгаков указывал:
Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, – мой писательский долг, так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы <…>
<черта моего творчества —> черные и мистические краски
(я – мистический писатель), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное изображение страшных черт моего народа [Булгаков 19906: 446].
В том же письме Булгаков упоминал о том, что друзья и коллеги постоянно советовали ему сочинить «коммунистическую пьесу», чтобы наладить хорошие отношения с правительством и театральным миром, однако он категорически от этого отказывался. Булгаков подчеркивал, что не способен на подобное: «Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя» [Булгаков 19906: 455].
Написанные в дальнейшем письма Булгакова к Сталину и советскому правительству показывают, что он не боялся привлечь к себе внимание. В письмах он цитировал разгромные и, по его мнению, несправедливые рецензии на свои произведения, искал у вождя защиты от идеологического преследования со стороны критиков. Пытаясь определить свое место на родине, писатель снова и снова поднимает вопрос «нужен ли я Советскому Союзу?».
Неудивительно, что Булгаков столь явно отождествлял себя со своим героем – Мольером, чье положение во Франции XVII века было похоже на его собственное в советской литературе; современники высоко оценивали этих драматургов и даже завидовали им, но тем не менее и Булгаков, и Мольер постоянно сталкивались с цензурой и запретами своих произведений. Кроме того, Булгаков находил сходство между своей ситуацией и личными отношениями Мольера с коронованными особами. Булгаков был не единственным писателем, кому Сталин звонил в 1930 году: звонок означал, что вождь озабочен судьбой писателя. Однако личный интерес Сталина к произведениям Булгакова, о чем свидетельствует его восхищение пьесой «Дни Турбиных» (возрождению этого спектакля в 1932 году Сталин способствовал напрямую), делает их связь более близкой и ощутимой. Реплики Сталина, о которых известно со слов знакомых Булгакова, указывают на подлинный интерес вождя к драматургу[152].
Таким образом, Булгаков небезосновательно считал, что его единственным орудием против готовых разорвать его на клочки сторожевых псов режима оставался Сталин. Он ориентировался не только на отношения Мольера с Людовиком XIV; возникает и более близкий прецедент. Булгаков полагал, что существует аналогия между его судьбой и судьбой Пушкина. В 1930-е годы он размышлял о том, как выстроить с правительством такие отношения, чтобы иметь относительную свободу, подобную той, которой пользовался поэт в 1830-е годы. Автобиографическое прочтение Булгаковым судьбы Пушкина ощущается в вопросе, который советский писатель, по-видимому, хотел задать Сталину: используя историческую модель отношений между Николаем I и Пушкиным, Булгаков в неотосланном письме просит вождя быть его «первым читателем», личным цензором, что поможет его произведениям прийти к читателям [Чудакова 1976:98][153]. Булгаков видел в вожде посредника, который проведет его сквозь бюрократическую цензуру и сумеет преодолеть любые препятствия на пути к публикациям. Лакшин так формулирует эту мысль:
У самой верховной власти, будь то Людовик XIV для Мольера или, в более близкие времена, Сталин, еще можно было надеяться временами найти поддержку. Произвол может позволить себе и прихоть покровительства. Но у людей с «идеологическими глазами» смелый художник не найдет понимания никогда [Лакшин 1990: 54].
Создав свою «треугольную» модель мира, Булгаков мечтал о помощи главной «вершины» – Сталина. Похоже, вождь оставался его последней надеждой.
Тема отношений художника и власти вновь и вновь возникает в биографии Мольера, когда Булгаков пытается балансировать на границе дозволенного и недозволенного. Повествователь, будто заклинание, провозглашает лозунг: «Искусство цветет при сильной власти!!» [Булгаков 1991: 55]. Рассматривая булгаковскую модель отношений художника и власти, в которой писатель противопоставлен всему своему окружению, Лакшин указывал, что в романе о Мольере «Булгаков склонен был, яростно ненавидя “кабалу святош”, сделать некоторое исключение для Людовика XIV» [Лакшин 1988: 30]. Однако нам кажется, что Булгаков на самом деле был очень последователен во всем своем творчестве. И он, и его герои выступали против деспотов и тиранов только после предательства, но в целом предпочитали работать под покровительством сильного правительства. Развивая мысль, почерпнутую в одном из источников биографии Мольера, он указывал на отличительную черту писателей, драматургов и актеров:
Один из мыслителей XVII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, он выразился так потому, что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной и денежной власти возможно процветание театрального искусства [Булгаков 1991: 44].
Несмотря на иронический тон этого заявления, идея автора ясна. Мольеру приходилось жить и творить при сильной самодержавной власти, но сам по себе этот факт не был трагедией – ни для Мольера, ни для Булгакова. Трагедия заключалась в том, что самовластные правители, как и обычные люди, могут потерять интерес к своим протеже. Вот как Булгаков драматизировал этот момент в мольеровской биографии:
Тут в спину Мольера повеяло холодом, у него появилось такое ощущение, точно стояла какая-то громадная фигура за плечами и вдруг отошла. Обманывать себя не приходилось, король покидал его. Чем это можно объяснить? Тем, что все на свете кончается, в том числе даже долголетняя привязанность сильных мира. Кто разберет, что происходит в душе властителей людей? [Булгаков 1991: 162].
Именно в этот момент жизни художника всерьез начинается последняя охота на волка. Хотя утверждение Милн о том, что Булгаков хотел добиться бессмертия своими произведениями, бесспорно; но бессмертие не могло послужить импульсом для повседневной работы. Булгакову было бы трудно оставить надежду обрести читателей, получить тот отклик на свои творческие усилия, которого жаждет любой художник. Отождествляя себя с волком и выбирая «волчий путь», Булгаков своим творчеством бросал вызов охотникам, хотя и понимал, что волку в конце концов суждено погибнуть[154].