Одна из главных задач Ходасевича состояла в том, чтобы создать своего рода архетипическую биографию творческого, плодовитого поэта, который мог бы сыграть для потомков роль героя и образца для подражания, сохранив всю свою поэтическую славу и всю свою гуманность. Ходасевич писал о преодолевавшей пространство и время связи, о «сверхличной» истории поэтов и писателей:
Мы – писатели, живем не своей только жизнью. Рассеянные по странам и временам, мы имеем и некую сверхличную биографию. События чужих жизней мы иногда вспоминаем, как события нашей собственной. История литературы есть история нашего рода; в известном, условном смысле – история каждого из нас [Ходасевич 1926: ЗЗ][94].
Этот принцип взаимосвязанности заставляет вспомнить оценку Ходасевичем самого себя как «звена» в цепи русских писателей в стихотворении «Памятник». В «Державине» есть фрагмент, где подчеркивается, что эта книга задумана как нечто большее, чем просто биография конкретного исторического лица, поэта:
В жизни каждого поэта (если только не суждено ему остаться вечным подражателем) бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал. Он угадывает ее – не умом, скорей сердцем. Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие. Если ее не было – нельзя притворяться, будто она была: поэт или начинается ею, или не начинается вовсе [Ходасевич 1997а: 191].
В этой части книги Державин изображается в начале своего пути, как автор «Читалагайских од». Эти стихотворения указывают на «неизъяснимый и трепетный» момент рождения Державина как поэта. Начиная с произошедшей в его жизни критической творческой инициации, Державин становится в восприятии Ходасевича подлинным архетипическим поэтом.
Оглядываясь через века на жизнь Державина, Ходасевич различал некий образец, подсказывавший структуру его книги. Одной из главных составляющих этого образца жизни поэта было его отношение к Богу:
От рождения был он весьма слаб, мал и сух. Лечение применялось суровое: по тогдашнему обычаю тех мест, запекали ребенка в хлеб. Он не умер. Было ему около года, когда явилась на небе большая комета с хвостом о шести лучах. В народе о ней шли зловещие слухи, ждали великих бедствий. Когда младенцу на нее указали, он вымолвил первое свое слово:
– Бог! [Ходасевич 1997а: 216][95].
Первое явление Бога в жизни Державина дает Ходасевичу категорию для воплощения сюжета. Ходасевич указывает на связь между кометой и другой важнейшей фигурой его жизни – Екатериной II:
Недаром явилась на небе 1744 года та шестихвостая комета, которую указали младенцу-Державину. Сулила она не бедствия, как в народе думали, но все же события величайшей важности. В тот самый год, девятого февраля, прибыла в Москву принцесса София-Фредерика Ангальт-Цербстская. Императрица Елизавета Петровна вызвала ее в Россию и выдала замуж за своего племянника, великого князя Петра Федоровича. Принцесса стала великой княгиней Екатериной Алексеевной, женой наследника русского престола [Ходасевич 1997а: 130].
Всего за два месяца до приезда Державина в Петербург скончалась Елизавета Петровна. Петр III стал императором, а Екатерина, соответственно, императрицей. Начиная с этого момента Ходасевич подчеркивает связь между Екатериной и Державиным – царица и поэт, оказавшие важное влияние друг на друга и на ход политической истории России.
Отношение Державина к самодержавию также оказывается центральным моментом в биографии. Хотя поэта, как и большинство молодых дворян, с детства заставляли веровать в божественную природу самодержавия, Ходасевич предполагает, что к моменту написания «Читалагайских од» Державин в это уже не верил. «Насколько повлияла тут пугачевщина, решить невозможно, у нас нет прямых данных» [Ходасевич 1997а: 216], – писал он, пряча свою интерпретацию под маской «объективного историка». Ходасевич выводит взгляды поэта на монархию из его поэзии и доказывает, что Державин видел основу легитимности царского престола не в Боге, а в народе. Он показывает, как выразились эти взгляды в нескольких державинских стихотворениях, и заключает:
Это значит, во-первых, что властитель, не опирающийся на народную любовь, в сущности безвластен. Во-вторых, что он и не царь, а тиран, захватчик власти, которого можно согнать с престола, не совершая никакого святотатства. Следовательно, царя от тирана отличает не помазание, а любовь народа. Только эта любовь и есть истинное помазание. Таким образом, не только опорой, но и самым источником царской власти становится народ [Ходасевич 1997а: 217].
Интерпретация мировоззрения Державина принадлежит самому Ходасевичу: «Эта мысль не вяжется с укоренившимися представлениями о Державине. Однако ж, она не случайно, не в “поэтическом жару” высказана; Державин постоянно к ней возвращается, она отныне лежит в основе его воззрений, и без нее понять Державина невозможно» [Ходасевич 1997а: 217]. На этом фрагменте читатель, живший в Европе 1930-х годов, должен был остановиться, чтобы обдумать собственное отношение к монархии и к правившему в СССР «народному правительству». Идеи Державина в пересказе Ходасевича могли оказаться полезными для современных политических дискуссий.
Если поступками царя руководит не Бог, то, значит, волю властителя должен направлять кто-то другой, и Ходасевич указывает, что для Державина такой высшей волей был закон. Именно Екатерина вдохновила державинскую секулярную религиозность, сделавшуюся движущей силой его стихов и поступков на государственной службе. Идеи Просвещения нашли выражение в знаменитом «Наказе» императрицы, который стал для Державина мерилом земных дел и повлиял на его представления о природе царской власти. Ходасевич развивает мысли своего героя о законе следующим образом:
После того, как существующее законодательство было с высоты трона объявлено несовершенным и не ограждающим народа от произвола и кривотолка; после того, как отсутствие законности было признано первым злом русской жизни; после того, как законопослушание было названо основной добродетелью не только подданного, но и монарха, – у Державина, можно сказать, открылись глаза. Простое слово Закон в русском тогдашнем воздухе прозвучало, как откровение. Для Державина оно сделалось источником самых высоких и чистых чувств, предметом сердечного умиления. Закон стал как бы новой его религией, в его поэзии слово Закон, как Бог, стало окружено любовью и страхом [Ходасевич 1997а: 218].
Державинское выдвижение на первый план закона способствует реабилитации героя в глазах Ходасевича; он не согласен с тем, что Державин был верным слугой самодержавия и льстил власть имущим; вместо этого Державин представлен целостной личностью, которой двигали одни и те же импульсы и в поэзии, и на государственной службе. Для XX века подобная ориентация на закон как основу правления и власти «звучала как откровение».
У Державина в жизни была этическая цель: распространять уважение к закону по всей стране – и на служебном поприще, и с помощью поэзии. И Державин чувствовал, что может оказывать влияние на людей как государственный деятель и как поэт. Закон становился его первейшей заботой: «Губернаторство <…> открывало доступ к тому, что Державин считал как бы своим призванием: к прямому насаждению законности там, где доныне о законности имели всего менее понятия» [Ходасевич 1997а: 230–231]. У Ходасевича вызывало восхищение державинское уравнивание поэзии и государственной службы, хотя оно, возможно, отличалось наивностью и, разумеется, не встречало понимания у современников Державина и самой государыни. Ходасевич писал о Екатерине и Державине: «“Несравненная прозорливостию” немало бы удивилась, если бы вдруг ей сказали, что служба Державина вдохновлена тою же мыслию, что и поэзия» [Ходасевич 1997а: 254][96].