Что-то А все-таки что-то есть в нашем народе, — наверно, немыслимая в переводе такая прекрасная русская древность — еще не задушенная задушевность. А все-таки что-то есть в нашем народе, — наверно, единственная в природе такая невыгодная исповедальность, как будто по собственной воле кандальность. А все-таки что-то есть в нашем народе — свобода, припрятанная в несвободе, крамольные кухоньки, ставшие вечем, где теплую водку закусывать нечем. А все-таки что-то есть в нашем народе, как будто бы тайная карта в колоде, но как объяснить это самое «что-то», не наша – не русская это забота… 1991 1992
Михаилу Шемякину 1 Однажды в Сохо было нам неплохо, но, как мосты, нас развела эпоха, и все-таки нас жизнь соединила, и крылья наши вдруг срослись бескрыло. И эта окрыленная бескрылость — России преступление и милость. Нет эмиграции из нашей русской нации. Нигде нам не прижиться, не уняться. И в сапогах ковбойских мы босые. Где мы — там территория России. Прибавьте к территориям российским страницы, запрещаемые сыском. Прибавьте к ним нью-йоркский зал церковный, Шемякина холсты, холсты Целкова, и мы поймем России необъятность и разделенности всех русских неоплатность. 2 Растерянность в шемякинском Петре передо всем, что на Руси наделал. Он — будто бы в невидимой петле, готовой вздернуть бронзовое тело. Он спятил, всю Россию волоча. Он гениален был, но грязно, жестко. В нем злобная надутость палача и детское величье переростка. 1992 Нет лет Светлане Харрис, крестной маме моего сына Мити «Нет лет…» — вот что кузнечики стрекочут нам в ответ на наши страхи постаренья и пьют росу до исступленья, вися на стеблях на весу с алмазинками на носу, и каждый — крохотный зелененький поэт. «Нет лет…» — вот что звенит, как будто пригоршня монет, в кармане космоса дырявом горсть планет, вот что гремят, не унывая, все недобитые трамваи, вот что ребячий прутик пишет на песке, вот что, как синяя пружиночка, чуть-чуть настукивает жилочка у засыпающей любимой на виске. Нет лет. Мы все, впадая сдуру в стадность, себе придумываем старость, но что за жизнь, когда она – самозапрет? Копни любого старика и в нем найдешь озорника, а женщины немолодые — все это девочки седые. Их седина чиста, как яблоневый цвет. Нет лет. Есть только чудные и страшные мгновенья. Не надо нас делить на поколенья. Всепоколенийность — вот гениев секрет. Уронен Пушкиным дуэльный пистолет, а дым из дула смерть не выдула и Пушкина не выдала, не разрешив ни умереть, ни постареть. Нет лет. А как нам быть, негениальным, но все-таки многострадальным, чтобы из шкафа, неодет, с угрюмым грохотом обвальным, грозя оскалом тривиальным, не выпал собственный скелет? Любить. Быть вечным во мгновении. Все те, кто любят, — это гении. Нет лет для всех Ромео и Джульетт. В любви полмига — полстолетия. Полюбите — не постареете — вот всех зелененьких кузнечиков совет. Есть весть, и не плохая, а благая, что существует жизнь другая, но я смеюсь, предполагая, что сотня жизней не в другой, а в этой есть, и можно сотни раз отцвесть и вновь расцвесть. Нет лет. Не сплю, хотя давно погас в квартире свет и лишь наскрипывает дряхлый табурет: «Нет лет… нет лет…» Станция Зима, 18 июля 1992 Монолог чучела
Когда мое чучело жгли милосердные братья-писатели, слава Богу еще, не пыряя в живот перочинным ножом, на меня они зря полбутылки бензина истратили, потому что давно сам собой я сожжен. Я, вдыхая дерьмо человечье, не слишком ароматическое, охранял в огородишке, рядом с уборной, редиску и лук. Я торчал слишком долго, как чучело романтическое, мир стараясь обнять неуклюже распялками рук. Был набит я соломой. Я не замечал, как меняется жизнь вокруг и как нагличают воробьи. Я сгорел в наказанье за быструю воспламеняемость и в политике, и в любви. Уцелел только остов обугленный, дымом окутанный, но огонь моих рук не сумел до конца обломать. Я в золе от себя самого догорал и сожженными культями все хотел обнимать, обнимать, обнимать… И когда, дожигая меня, чиркнуть спичкой собратьям приспичило, я услышал завистливый, злой шепоток палача: «Ишь чего захотело ты, чучело, ишь ты, чумичило… Ты себя возвеличило слишком, над редькой и репой торча…» И я вспыхнул последним, предсмертно синеющим пламенем, как горящий пожарник, который себя не сберег от огня. Все мои ордена, словно пуговицы, расплавило. Если СССР погорел, почему бы не сжечь и меня? И когда шовинюги еще доплеснули бензина на чучело и ноздрями запел сладострастно генштабовский соловей, необъятная дворничиха — женщина чуткая подметала мой пепел метлой задушевной своей. А все дамочки сладенькие и все мальчики гаденькие наблюдали за судорогами последних гримас лица, и подлили в огонь соратники — благородные шестидесятники на прощание мас-ли-ца. Что там на пепелище ты, любимая, ищешь — может быть, мое сердце, уцелевшее после всего? Видно, что-то в нем было, если сердце любило, и оно не забыло, как любили его. 1992 |