Моя семья Двух наследников мне подарила жена. Только четверо нас. Но мы тоже страна. А какую Россию я детям своим подарю? Снова павшую в ноги царю? Генеральному секретарю? Или, может, по Васе Белову — в понёве, в лаптях? Или, может, по Зайцеву Славе — в парижистой юбке в обтяг? Или, по Жириновскому, моющую прохаря в океане Индийском, от храмов буддийских сожженных «Дымок» прикуря? Или ту, где на смену властителям дум нагловато приходят властители сумм? Я хотел бы однажды проснуться с женой в той стране, за которую стыдно бы не было детям и мне. Если все разрушается, но остается семья, возродится, быть может, не вся, но Всея Россия… 23 января 1996 Заложники
Мы – заложники, взятые нами самими. Стеб, как будто террор, в трепотне, писанине. Книжки бездарей, так агрессивно цветисты, захватили Россию нахраписто, как террористы. Мы, как будто в Буденновске и Первомайске, носим если не черные — пьяные маски. Мы заложники и террористы взаимно. Мы заложники перелицовки и власти, и гимна. Мы заложники всех презентаций, тусовок, телевизорных клипов, парламентских потасовок. Мы заложники нашего хамства, обжорства и страной беспардонного пьяного дирижерства. В смирных очередях, никакою не бредя наживой, жили мы, как заложники цели фальшивой. Мы залежаны, словно постели. Мы – заложники, но не цели — отсутствия цели. 23 января 1996 На смерть Левитанского Ну что же, пора диссидентствовать снова все с тем же зажравшимся быдлом в борьбе. Нам нехотя дали свободочку слова, свободу не слушать оставив себе. И это убило поэта-солдата, носившего в сердце другую войну, когда не читавшие «Хаджи Мурата» в кавказскую пропасть швырнули страну. Безденежный, но бескорыстный отважно, и кровь, как солдат, принимавший всерьез, не куплен госпремией, встал он однажды и предупрежденье войне произнес. Но вся государственная обслуга поэту надменно внимала едва, а царь, да не батюшка, слушал вполслуха, и в лоб его не проникали слова. И, трудно взойдя на предсмертную сопку, поэт – всей плеяды погибших посол, презревший предвыборную тусовку, сам сделал свой выбор – не выбрал позор. Поэзия – слышимость каждого стона. Поэзия – чувство безвинной вины. Что, царь, да не батюшка, видишь ли с трона еще одну жертву Чеченской войны? 28 января 1996 Детство Пушкина А у Пушкина не было детства совсем, будто он посрывал от обиды со стен все портреты – и матери, и отца, не оставив родительского лица. Но зато сохранил он Лицея лицо, будто юности праздничное крыльцо, на котором толпа и друзей и стихов, и детей любопытства – веселых грехов. Повезло ему, что легкомысленным слыл, а по чести сказать, и немножечко был, и до пули растягивал, чуя ее, запоздалое зрелое детство свое. Потому и немыслим он как старичок, всех миров новичок, всех столетий сверчок, и все то, что недодано в детстве ему, он еще добирает. И быть по сему. Самолет Нью-Йорк – Сан-Хосе, 23 февраля 1996 Тропинка философов Как ловкий мошенник, пытается смыться Двадцатый наш век. Он слямзил у нас горизонт. Он философов нам не оставил. Но Хайдельберг стал исключеньем счастливым из правил. Никто не посмел заасфальтить По Старому Мосту пройти вдоль Хиршгассе к холмам, где Гельдерлин бродит, обнявшийся с Пастернаком, а Гитлер со Сталиным — чьим-то презрительным знаком сюда не допущены, будто убийцы во храм. Дороги России засыпал до-русский, до-скифский до-снег. О чем-то он шепчется с черной золой Холокоста. О Боже, как хочется гениев! Гении – это не каста. Власть – мачеха мысли. Ее пуповина извилиста, как Philosophenweg. Мысль даже за проволокой — побег. Где Хайдельберг? Всюду, где мысль. И когда-то в Гулаге в сугробах протаптывали доходяги за Данте и Гёте тебя, Philosophenweg. 24 апреля 1996 |