Бродячий гимн Вы насмешливо не фыркайте, дорогие господа. В аэропорту во Франкфурте бродят гимны иногда. Отнеситесь вы по-божески к тому, что здесь присел с кепорком в руках по-бомжески блудный гимн СССР. Столько наших песен вымерло в рупорах и во дворах. Бывший гимн ветрами вымело, как лжедмитриевый прах. Власть уже не мавзолейная, но не стал он дорогим нам подсунутый для блеянья бессловесный новый гимн. Нету Клима Ворошилова на кобыле войсковой, но Союза нерушимого бродит призрак звуковой. Я, как мертвых песен Чичиков, замер в аэропорту, и сосиска нагорчиченная, вздрогнув, лопнула во рту. Из своей эпохи вырванный, но совсем не став другим, будто загипнотизированный, я пошел на мертвый гимн. Я и сам совместно вымерший с папиросами «Казбек». Я и сам — неисправимейший СССР-ный человек. Бывший гимн сегодня в странниках, как бродяжья музычка, как три пьяненьких и рваненьких музыкальных мужичка. И сияют лживой святостью их лазурные глаза, и побитость с нагловатостью раздирают их, грызя. Инструменты очень простенькие шпарят гимн, как перепляс: медные тарелки с прозеленью, мятый сакс да контрабас. Контрабаса кореш – Васенька хоть и выглядит сморчком, из горла хлебнув «киршвассера», закусил спьяна смычком. Вы откуда, братцы-лабухи? Нелегко угадывать. С наших яблонь стали яблоки далеко укатывать. Декларацией увечности возлежал он поперек чемоданов человечества — попрошайка-кепорок. Он, эпохой пережеванный, был запущенный такой, с очень давними прожженинками, с отлетевшей «пупочкой». Он под мраморною лестницей денег ждал из чьих-то рук, правнук жалкий кепки ленинской, сталинской фуражки внук. Разве, требуя симпатии, клянчить право он имел за подвал в дому Ипатьевых, за ГУЛАГ, за ИМЛ?! Видно, от недораскаянья мы живем не по-людски. Мы державу нараскалывали на кусачие куски. И, униженно зазнайствуя, мы до нищенства дошли. Почему все в мире нации милостыню нам должны? С паспортом неубедительным, и ничей не гражданин, побежденным победителем ходит-бродит бывший гимн. И, вздыхая, немец кающийся двумя пальцами швырок совершает в только кажущийся непорочным кепорок… Франкфурт-на-Майне, 1995 P. S. Тогда мне и в голову не приходило, что этот «бродячий гимн» может вернуться с блудливо переделанным текстом.
«Я люблю тебя больше природы…» Маше Я люблю тебя больше природы, ибо ты как природа сама. Я люблю тебя больше свободы — без тебя и свобода – тюрьма. Я люблю тебя неосторожно, словно пропасть, а не колею. Я люблю тебя больше, чем можно — больше, чем невозможно, люблю. Я люблю безоглядно, бессрочно, даже пьянствуя, даже грубя, и уж больше себя – это точно! — даже больше, чем просто тебя. Я люблю тебя больше Шекспира, больше всей на земле красоты, — даже больше всей музыки мира, ибо книга и музыка – ты. Я люблю тебя больше, чем славу, даже в будущие времена, чем заржавленную державу, ибо Родина – ты, не она. Ты несчастна? Ты просишь участья? Бога просьбами ты не гневи. Я люблю тебя больше счастья. Я люблю тебя больше любви. Гальвестон, 1995 Пасхальное Когда глаза вы опускаете, то происходит напряженно прикосновение пасхальное двух губ – но лишь воображенно. Вы в платье плещущем, трепещущем, а говорите строго, скупо, но мысленно вы по трапециям взбираетесь ко мне под купол. Мы с вами сблизиться не пробовали и лишь во сне, раскинув руки, друг к другу движемся по проволоке — как будто по замерзшей струйке. На ниточке, покрытой наледью, вы шепчете так неотважно: «Но вы же ничего не знаете про жизнь мою, а я про вашу». Лепечет платье что-то страстное сошедшими с ума оборками. Воображенье платье сбрасывает, а руки край его одергивают. В нас так убийственно заложена спасительная осторожность, и замирает замороженно любви великая возможность. Но обручает нас заранее, кто знает, – может быть, до гроба — почти открытое скрывание того, чего боимся оба. Слова неловко запинаются. Душа давно так не дичилась. Но, может быть, не забывается лишь то, что, к счастью, не случилось. Гальвестон, 1995 |