Самолюбие Лжевеличье, единственность, первость — этот жалкий набор бредовой в нас кипит, самолюбием пенясь, и допенивается до войн. В самолюбье равно зверевата радикалов босяцкая спесь, монархистов и партаппарата тошнотворно дурацкая смесь. Я не верю хлыстовским порывам слишком громко молящихся лбов. Самолюбием вы, как нарывом, подменили к России любовь. 1991 Независимость и свобода
У Лубянки стена несъедобна, хоть ее на буханки нарежь. Независимость и свобода, как в тюрьме долгожданная брешь. Где же сыр посреди сыр-бора? Как за водкой в очередь влезть? Независимость и свобода — это то, что ни выпить, ни съесть. Можно, будто бы с камнем в болото, с независимостью – на дно. Независимость и свобода — это все-таки не одно. Ведь свободу впихнули в бараки, дав кровавый антипример, в независимом Третьем рейхе, в независимом СССР. Презираю свободу сброда, независимость пены, дерьма. Неужели станет свобода независимостью от ума? И, как хищники-мизантропы, мы, облизывающие рты, станем, зарясь на ихние «шопы», зоосадом безвизной Европы, в разных клетках рыча взаперти?! 1991 P. S. Так оно и получилось, как было предсказано в последней строфе. Дунькин пуп На Алдане жила Дуня, золотым был каждый зуб, и оброк брала, колдунья, в самый глыбкий в мире пуп. Перли к Дуньке-неулыбе в пятистенку на отшибе. И у Дунькина пупа в ноздри пыхала толпа, дергая коленками, в пуп вползая зенками. Старатели соплистые в очередь — гуськом. Шаровары плисовые оттянуты песком. Не простой песок, а золотенький, из ручищ потек в пуп молоденький. Всех любила по цепочке да пошучивала, ну а струечка в пупочке чуть пошурчивала. Дуня нежилась на полсти, роза деловитая, и была при полной голости очень теловитая. А в пупочке, в нежной ямочке золотистый волосок, вроде ласковой приманочки, зазывающей песок. Идет Дуня нарасхват завозною стерлядью, и никто не называт нашу Дуню стервою. Отдается то попу, то с ворьем валяется. Золотишка во пупу прибавляется. Самородочек – мадам, даром что худявая. Эх, Алдан, – ты богом дан или бабой-дьяволом? От Алдана до Урала Дунька ноги отворяла и грехов навытворяла — уж такое ремесло. А чего она добилась? Говорят, потом влюбилась, да и с горя утопилась — золотишко не спасло. Говорят, веревкой ловкой прикрутила чемодан с золотищем ко грудищам да и прыгнула в Алдан. Нет ни золота, ни Дуни, и, от жадности тяжки, до сих пор ныряют дурни, разбивая там башки. Но у злата нет обрата. Жизнь щедра, но и скупа, и, признаться, скушновата жизнь без Дунькина пупа. Я прошел такие дали, вырвавшись из скушных рож. И со мной не совладали, да и я с собою тож. Сын старательских шалманов, я просыпал в этот мир из прорешистых карманов золотой шальной пунктир. Но как полусиротинок раскидал я не к добру пять сынов – пять золотинок. Как их вместе соберу? Неужели над Алданом обвяжусь перед прыжком очумелым чемоданом с золотым шальным песком? Дунька, глянь-ка, Дунька, плюнь-ка! Я – старатель без лотка. Я – и Ванька, я – и Дунька, разорившая Ванька. Я стою на пепелище. Дунькин пуп зовет на дно. Где великие блудищи? Скушноблудие одно. Лишь работают до треска, современно неглупы — нечто вроде Дунькотреста — инвалютные пупы. 1991 Эпитафия крысе Одна стареющая крыса была великая актриса. И паука на грудь, как брошку, мурлыкающе нацепя, блистательно сыграла кошку и скушала сама себя. 1991 Давай, мой враг Давай, мой враг, дружить домами назло врагам, на радость маме. У нас есть общие враги, — ты им — смотри — не помоги. А мамы разные у нас, — лишь слезы общие из глаз. И общий есть у них порок — их вера в праздничный пирог. Давай, мой враг, любимый самый, опять укроемся вдвоем, как одеялом драным, драмой, давай друг друга не убьем. Давай вернем друг другу пули из тел, израненных вконец, и пули превратим в пилюли для наших загнанных сердец. Давай, как тысячи пельменей, налепим свеженьких врагов для тысяч новых примирений, для тысяч новых пирогов… 1991 |