Двадцать первый век Я приду в двадцать первый век. Я понадоблюсь в нем, как в двадцатом, не разодранный по цитатам, а рассыпанный по пацанятам на качелях, взлетающих вверх. Век, воспитанный мной без ремня, вскину к небу, скрывая одышку, как в соплях и надеждах мальчишку, так похожего на меня. Я прорвусь в двадцать первый век, к сожалению, не ребенком, но не тем старикашкой-подонком, что ворчит в озлобленье на всех. Дотянусь в двадцать первый век, до его синевы изумленной, словно сгнившего дерева ветвь, но оставшаяся зеленой. Как на матч, где сплошные Пеле, в двадцать первый протиснусь, протырюсь, где беспаспортность и беспартийность, бесправительственность на земле. К двадцать первому веку пробьюсь и узнаю – ни с кем не сравнимых — всех моих ненаглядных любимых в ликах царственно плавных бабусь. Все товарищи мои там, в двадцать первом, как в юности ранней, в теплой библиотеке дыханий как по полкам, по чьим-то устам. Век двадцатый – убийца и тать, но он знал, что такое книга. Двадцать первый, а вдруг ты – барыга и умеешь лишь деньги листать? Вдруг ты сам себя жлобством заел, самоедством безлюбья, бесстрастья, и скучища смертельная счастья всех смертельных несчастий взамен? Вдруг ты просто зазнайка, нахал, и о нас, тебе вырвавших волю, в четверть уха лишь еле слыхал? Я тебе быть глухим не позволю. Я приду к тебе, будто бы к полю, где когда-то по скалам пахал. И в поэзию новых времен, в разливанное многоголосье я по пояс войду, как в колосья, и они отдадут мне поклон. 15 ноября 1995 Вы креститесь? Вы креститесь, взрыватели церквей, а заодно – и родины своей? О, как топорны ваши пятерни, когда креститься пробуют они! Партийных пальцев вам не побороть, чтобы сложить в смиренную щепоть. А рядом – обольстители толпы — из той же самой партии попы. Вы тычете, крестясь, то в нос, то в пах. Все ваше христианство – впопыхах. Вас в черных лимузинах у ворот политика накрашенная ждет. Зовет вас от архангеловых труб кровавая полоска ее губ. Вы в церкви так вдыхаете елей, как будто влезли вновь на Мавзолей. Вы слушаете, свечи придушив, молитвы, словно чуждый чей-то шифр. Вы так хотите, чтобы вам помог за вас голосовать готовый Бог. Заигрываньем вашим удручен, поговорить хотел бы с вами он. Но, мутным взглядом встретившись с Христом, вы прячете глаза: «Потом… потом…» Ноябрь 1995 Фейерверк
Среди чужих и пар, и шуток совсем чужой мне фейерверк. Чего мне надо? Парашюта, но чтобы падал только вверх. Не лучше медленно померкнуть, чем рухнуть головой седой среди чужого фейерверка в песок неузнанной звездой. Дельрэй, 8 июля 1995 1996 Израильская Россия Во время моих выступлений в Израиле меня чаще всего просили почитать вовсе не «Бабий Яр», а «Идут белые снеги». Есть израильская Россия. В ней выводят куда-то в когда-то на Плющиху и Невский кривые переулочки древнего Цфата. Да и улицы Назарета, Беер Шевы и Кармиэля вроде русского лазарета, где и Пушкин, и Блок уцелели. Здесь, бульварами Тель-Авива, эмигрировав полусчастливо, бродит с палочкой пенсионера призрак маленького СССРа. Их в почти позабытое время называли когда-то: «евреи», ну а здесь – вдалеке от России — сразу «русскими» их окрестили. Та израильская Россия тоже квасит капусту в кадушке и медали свои боевые начищает к посмертной подушке. Из Джамбула и Белой Церкви старики, свои шекели стиснув, выручают, идя на концерты, из российской России артистов. И поэту из их «когда-то» (в том «когда-то» мальчишке с прыщами) тянут книжечки, взятые свято в их багаж немудреный, прощальный. Эх, израильская Россия… Тебе хочется не впервые к той России – не тель-авивской — прыгнуть, чтобы помочь, – в телевизор… Если здесь небольшенькая вьюга, снег походит на школьного друга, и летит над Иерусалимом снег, нечаянно ставший «олимом»… Тель-Авив, 20 января 1996 |