Владимир не ответил. Прошёлся по горнице, приметив паутину в углу, прыгнул, смахнул рукой, как будто ничего важней сущей безделицы сейчас не было. Обернулся к друзьям:
— Макара похороним. Ты прав, Савва. Сам не знаю, за что браться. И всё криво выходит... Ещё не ведомо, что Улгар скажет.
Но наёмники не порадовали. Явились на зов, но после усмирения бунта не рвались в дорогу. Видно, снежные поля не радостны хазарам.
— Да, Владимир! — мягко кивает Улгар. — Деньги нужны. Воинам душу греет сущая безделица.
Хотя он говорил с почтением, Владимир понял, это не просьба, а пожелание всех наёмников, без оплаты не будет рвения. Ему княжество смысл жизни, им — лишь возможность наживы!
— Серебро будет! — сказал Владимир. — Если не успеем до Полоцка, то уж после...
— Нет, Владимир, найди сейчас, — умоляюще вскинул ладони Улгар. — Очень нужно... тебе поверят! За тобой пойдут! А иначе...
— Что иначе? — недружелюбно спросил Крутобор.
— Слыхали мы, как из Киева варягов провожали, в ладьях без весел! Слыхали... воин опасается обмана!
В горницу без стука вошёл Претич. Насуплен, сердит, привычно топорщит бороду, зло сжимая губы.
— С чего это мои воины выступают на Полоцк без воеводы? Владимир?
В наступившей тишине слышно недовольное сопение Претича. Владимир покосился на товарищей и пожал плечами:
— Ты же хотел уладить с Рогволдом мирком-ладком. Ан не вышло. Надо брать город. Иначе найдутся и другие, откажут в дани.
— Что ты мне толкуешь, как дитяти? Я спрашиваю, кто на челе пойдёт? Ты?
— Могу я. Хочешь сам вести ратников, веди. Мы подойдём позже. С деньгами разберусь, и выйдем... — Владимир недовольно поглядел на Улгара, но не стал объяснять Претичу суть неладов.
— И поведу, — упрямо заявил Претич. — Мы к походу давно готовы. Обозы сегодня же выйдут.
Едва Претич оставил молодых, Савва тихо расхохотался, прикрывая рот кулаком.
— Ты чего? — удивился Крутко.
— Ничего. Так. Мы боимся, что Претич город запрет, а он боится отдать Владимиру свою силу, дружина для него всё! Что он без дружины? Вот и выступит на Полоцк. Оказывается, можно и упрямца заставить плясать под свою дудку.
— Рано радуешься, — вздохнул Владимир. — Теперь начнём тянуть вожжи. Каждый в свою сторону. А дело предстоит занозистое.
Глеб исхудал до уродства. Ранее не замечал, а как отвели в баню, впервые за два месяца, глянул на свои мослы, на обвисшую кожу чрева, покрытую серебряными трещинами, и ахнул. Нет, полное брюхо тоже не шибко красиво, но хоть ядрёно, а тут? Колени выкатились громоздко, ногти свернулись и пожелтели, мужское богатство вяло, съёжилось от холода в предбаннике в желудёк, ей-богу меньше жёлудя. Порты свалились, и пошёл смрад. Обстирывать Глеба никто не торопится. Пленник и есть пленник.
Да, время в плену тянется невыносимо тяжко. Муторно тянется. Как ни подгоняй дни и ночи, как ни моли судьбу, чтоб перебросила тебя с берега печали в будущее, ползёт неспешно, как хромой калика по разбитому шляху.
Молодые не вызволили. Ярополк не привёл войско, не выпросил помощи у ромеев, как мечталось Глебу, да и Владимир не торопится мстить за убитого. Сватанье обернулось смертью, а им горя мало. Теперь надежды нет. Потому и уступил Рогволду. Потому и подобрел хозяин. Позволил баньку перед освобождением.
Глеб стряхнул тошнотворную рубаху, порты и босой, нагой вошёл в баню. От пара вскоре стало плохо, слабость одолела, голова кружилась, и жар разрывал грудь, вынуждая сердце колотиться часто и гулко. Красно перед очами. Красно. Пелена как летом, на жарком лугу, когда рванёшь вилами охапку сена через силу да охнешь от натуги.
Присел низко, хотя всегда взбирался наверх, да ещё звал помощника с веником. Уставился на разом взопревшее волосатое бедро, на пот, каплями стекающий со лба, капли падали на ноги и оставляли светлые разводы на грязном теле, и задумался о скверном.
Он уступил бунтовщику. Он — великий князь — сдался. Потому что жизнь есть жизнь, она всяко поворачивается. Никому не мостит тёплого гнезда, а норовит ударить под ребро. Так и его... пленили. Держали в темнице почти два месяца. Сбился считать. И каждый день, каждую ночь терял крупицу надежды. Ждал, верил, да не осталось веры. Кто посмеет его упрекнуть? Рогволд силён, ему не страшен ни Претич, ни молодой Владимир, вон как приголубил свата Макара. Не успели и оком мигнуть.
Вот она жизнь. А праведный гнев, слова о твёрдости, княжеском величии — байки для сопливых. Какое величие сидеть в задристанных портах, жрать щи из гнилой капусты да выслушивать назидания? И главное — чего ждать?
Твёрдость? А сколько она выстоит, твёрдость? Он выстоял и неделю, и месяц, смотрел, как время сточило луну в узкий кривой клинок, сквозь щель в окошке всего месяца не видать, лишь половинку, да не верил в отступничество. Но ведь от него отреклись. Отступились. Никто не спешит сокрушать Полоцк. Чего ж теперь...
Смывал липкое месиво с тела, скоблил неповоротливо, удивляясь слабости, а ведь сам просил баню. Да, ждал как праздника. Но получил сердцебиение, тошноту, зыбкость.
Выбрался нагой в предбанник, не стыдясь прислужника Горбаня, схватил пиво, прокатилось холодом по горлу, так что кадык скрипнул, как старая дверь.
— Не спеши, Глеб, — усмехается тёмноокий молчаливый Горбань. — Нутро застудишь. А тебе воля... вон, князь велел одеваться.
Глеб и не разобрал, что за пиво попалось. Дивное пиво, необычное, или так сдаётся от голода? Во рту враз онемело, язык стал неповоротлив, словно глины напихали за щёки.
— Одеваться?
Глеб принял чужое платье, пусть уж тешатся, своё нестирано, можно выйти из темницы и в чужом. Добро хоть шубу оставили. Соболя знатные. Подарок изборчан в годовщину княжения.
Не помня как, добрался до Рогволда, тот уже ждёт в кругу слуг, да все в бронях, все в кольчугах. С чего это? Или решили проводить до Киева?
— Глеб, ты волен, — громко сказал Рогволд и улыбнулся устало. Будто он сидел в порубе, а не пленник. — Одно прошу, поднимись на стену да скажи о договоре. Своим скажи. Претич внизу. Ждут.
Слуги помогли Глебу взойти по мёрзлым ступеням на стену. Распаренный князь не ощущал прохлады, только шуба шевелилась на ветру.
Сам никогда не любил высоты. Не то что боялся, а не любил. Чего лазить по стенам, как малец, которому каждую вишню надо ободрать, каждое гнездо разорить, каждую стену одолеть без лестницы? Высоко. Поднимался, нетвёрдо ступая, но помогали слуги, Горбань придерживал.
Глянул вниз — верно. Стоят ратью дружинники киевские. Лица утомлённые. Щиты. Копья. Приспели, значит... спасать... да припозднились.
Птицы проклятые взвились из-под ног. Голубиный помёт даже здесь, на стене. Замёрз на щербатом, сточенном солнцем снегу. Им всюду место. Крылья... Воля... Вот и он нынче волен. Как птица?
Может, не слушать Рогволда? Глебу стало смешно. Легко на душе до звона, тихого звона капели на солнечной стороне стены. Снежный намёт щербатится, что ночью леденеет, днём пронзают горячие лучи. Капельки срываются вниз, звонко бьются о ветви ив, о кустарник, но их Глеб уловил, а ржанья конницы не отличал. Странно. Слышал всё иначе, и время текло иначе. Голоса внизу слышал, а Рогволда нет. Замечал птиц, взмахи крыльев, разлапистые перья хвоста, а ступеней под ногами не мог углядеть, цеплял за ледяные бугорки на снегу. Мысли текли своим путём, и князь следил за ними как посторонний.
Кто помешает ему взлететь сейчас в синеву неба. К зимнему солнцу. Вслед за птицами. Лёгок после бани... легче пёрышка. Ног не чует. И чего он боялся стен? Высота — просторна... всем места хватит.
— Глеб, скажи о нашем уговоре, — просит сзади Рогволд. — Успокой дружину. Два слова молви и ступай... расстанемся без злобы.
Чего он хочет?
Да разве это важно? Теперь? Когда он — свободен? Сказать... кому? Что? Какой уговор? Вон светлый голубь принял лучи солнца, мелькнул на фоне серого облака, как искра, а следом собратья. Искры... красиво-то как... благолепно... в синем небе не так приметно, а на серых облаках, когда солнце сверкает на белой грудке...