Но как раз в этой-то благости и таится угроза.
Одному согдийскому головорезу приглянулась Шинар. Он предлагает за нее прекрасного жеребенка и, похоже, совершенно уверен, что я пойду на обмен. Дело к полуночи, возле нашей стоянки толчется десятка три дикарей, разгоряченных кумысом — перебродившим кобыльим молоком — и, понятное дело, ищущих, кому бы по-быстрому вставить. Ссориться с ними нам не с руки, потому как народ они горячий, обидчивый и любая размолвка может обернуться не просто шумной ссорой или обменом тумаками, а самым настоящим кровопролитием.
Я со всей уважительностью объясняю согдийцу, что Шинар моя жена.
Афганцы хохочут. Для них очевидно, что эта девушка ничьей женой быть не может, а их главарь ничуть не скрывает намерения, натешившись всласть, отдать ее своим дружкам.
— Какой изъян ты находишь в моем жеребенке? — спрашивает он, полагая, что я пытаюсь вздуть цену.
— Никакого. Это прекрасное животное.
Он поднимает ладони, как бы вопрошая: «Ну и в чем тогда дело?»
— Эта женщина, — повторяю я, — моя жена.
Малый закипает. Он считает, что над ним издеваются. Его гордость задета.
Уж и не знаю, чем бы все кончилось, но тут появляется Флаг и покупает у дикаря жеребенка, заплатив втрое больше того, что он стоит. Согдийцев это устраивает, и они, отвязавшись от меня, убираются к другим кострам.
Вроде бы все улажено, но Шинар страшно зла. Она уходит, не объяснив, чем я ее обидел. Гилла идет за ней, но уговорить вернуться не может.
На рассвете, когда мы снимаемся с места, Шинар нигде не видать. Кто-то нашел ее волосы, отрезанные и брошенные на землю. Что это значит, остается только догадываться.
Весь последующий день Гилла пытается растолковать мне, в чем дело. То, что согдийский головорез принял Шинар за шлюху, уже само по себе было достаточным оскорблением, напомнившим ей об ужасной уязвимости ее положения. Но когда я объявил ее своей женой, обида сделалась нестерпимой. Ведь всему свету, а главное, всем афганцам известно, что она мне не жена. Разве мыслимо снести такое?
Правда, до меня все-таки не доходит, в чем тут обида. Разве я не защитил Шинар от посягательств? Разве я не был готов пролить кровь за нее? Гилла вздыхает:
— Неужели ты настолько слеп, что не замечаешь, как она на тебя смотрит?
— О, пожалуйста, прекрати!
— Назвав Шинар своей женой, хотя это вовсе не так, да и несбыточно вообще, ты еще раз подчеркнул, как жалка ее участь. Что тут непонятного?
На другое утро Шинар возвращается. Она снова работает, возится с лошадьми, но со мной не разговаривает, прячет глаза. И помалкивает, почему отрезала свои волосы. Ну и ладно. Я, в конце концов, на войне, в трех тысячах миль от дома. Одно это уже драматично. Так на кой ляд мне дополнительные спектакли? Я отказываюсь участвовать в них.
Два дня спустя наша колонна добирается до Аданы, первой из Семи крепостей. Александр побывал здесь несколько дней назад: Адана сдалась без боя — на милость победителя и была этой милости удостоена. Царь принял крепость под свою руку и устремился дальше, к Яксарту, последнему рубежу бывшей Персидской державы. Там он намерен прекратить наступление, положив предел своему северному походу.
Гарнизоном в Адане стоят македонцы. От них мы с удовлетворением узнаем, что остальные шесть крепостей тоже не оказали сопротивления, в них уже размещены наши силы. Новости вообще только хорошие. Теперь, когда Бесс схвачен, его союзники дааны, саки и массагеты откочевывают в родные края за Яксарт, а бактрийцы и согдийцы разбегаются по своим деревням. Их предводители желают мира. Александр послал Спитамену и Оксиарту породистых скакунов и отрядил понимающих людей в Бактру за подобающими дарами. Вскоре он созовет в свой лагерь местную знать, объявит верховных вождей своими родичами, присвоит их сыновьям высокие армейские звания, а самих пригласит, если пожелают, принять участие в давно задуманном им индийском походе.
Наше подразделение добирается до Яксарта два дня спустя. Рядом с лагерем Александра сооружены новые, просторные загоны. Это только мы пригнали три сотни лошадей, всего же разъездными отрядами собрано более четырех тысяч голов, еще три тысячи захвачено в Семи крепостях. Если так пойдет и дальше, то дней через десять все потери армии во вьючных и верховых животных будут с избытком восполнены.
Причитающиеся нам деньги выплачиваются без задержки, и мы чувствуем себя богачами. Мало того что я гашу свои задолженности, так у меня остается достаточно средств и на обновление снаряжения, и на некоторые причуды Снежинки. Такое дело не грех отпраздновать, и у реки затевается пиршество, благо армию нагнал обоз, полный шлюх. Теперь всем, у кого нет постоянных подружек, не придется ворочаться в одиночестве ночью, ну а вина и дури у нас всегда выше крыши.
Я собираю букетик люпинов, хочу помириться с Шинар. Она мой скромный дар отвергает и уходит к реке.
Вот ведь занудство!
— Я для тебя просто подстилка! — выпаливает она, слыша мое сопение за спиной. — Думаешь, мне не известна ваша дурацкая поговорка? «Кто отправился за моря…» и так далее. Думаешь, я не знаю, что это значит?
Я осторожно бубню, что никогда, мол, не говорил ей такого, но Шинар меня словно не слышит.
— Это значит, — продолжает она, — что мы для вас скот, а не люди. Что бы вы ни вытворяли в чужой стороне, не имеет значения. Гилла ничто для Луки, я ничто для тебя.
— И из-за этого ты обрезала свои волосы?
— Да.
— И поэтому убежала?
— Да.
— И ты предпочла бы, — спрашиваю я, — чтобы я отдал тебя тому молодому бездельнику, а он после отдал тебя своим буйным дружкам?
Она говорит, что я несу вздор. Что я просто мастер переиначивать все в свою пользу.
— В свою? Может быть, мне не стоило цапаться с Ашем? Пусть бы лупил и лупил тебя до сих пор?
— Я не твоя жена!
— А какое это имеет значение? Кому от этого горячо или холодно?
Я хватаю ее за плечи.
— Шинар. Шинар…
— Ты меня в грош не ставишь. А ведь я спасла тебе жизнь!
В грош не ставлю? А как же дарик, за какой я купил ей свободу?
— Свободу? Зачем мне она?
И опять мне никак не понять, в чем загвоздка.
— Чего, в конце концов, ты от меня хочешь?
— Ничего. Я ничего не хочу от тебя.
Шинар начинает увязывать узелок. Мне сотни раз доводилось наблюдать ссоры солдат с их подружками. Никогда не думал, что и сам могу влипнуть во что-то такое, а вот на тебе — влип.
— Куда это ты собралась?
— А тебе что за печешь?
И снова меня дивит ее греческий.
— У кого это ты научилась так хорошо говорить?
— У тебя.
Доведенный до белого каления, я приказываю ей топать в лагерь. Она с вызовом складывает руки на груди и заявляет:
— Неужели ты так ничего и не понимаешь, Матфей? Я ведь лишилась всего. У меня теперь есть только ты.
И тут силы покидают ее. Я подхватываю строптивицу и, радуясь, что она не брыкается, начинаю нести всякий бред.
— Шинар, — шепчу я ей в ушко, — твоя красота с первого взгляда поразила меня. Твои глаза, твоя дивная кожа. Я помню все мелочи. Помню, как ветерок шевелил волосы у тебя на лице…
Вообще-то мне красноречие не присуще, я ведь все-таки не рапсод какой-нибудь и не лирик, но тут меня несет и несет, и, похоже, мои слова попадают туда, куда надо. Мало-помалу девчонка оттаивает. Я беру с нее обещание больше не убегать.
— А ты переживал, когда я ушла? — спрашивает она.
— Еще как. Не с кем стало ругаться.
К лагерю вверх по склону мы поднимаемся в полной гармонии, то есть в обнимку. Холодает тут быстро, и по вечерам женское тепло в этих краях всегда кстати. Даже более чем. Я уже с нетерпением думаю, как бы скорее закончить пирушку и завалиться в постель.
Но когда мы добираемся до костра, то застаем там отнюдь не полное разгуляево, а лишь двух угрюмцев — Тряпичника и Рыжего Малыша, сосредоточенно затаптывающих уголья. Кони уже оседланы, все парни вооружаются, надевают доспехи.