Удивительно, но взвинченность Дроздовского не передавалась ему совершенно — ведь у самого подобных претензий к штабу армии накопилось предостаточно. Напротив — погружала в ледяное спокойствие. Что редко случается, отдал собеседнику инициативу разговора. Понятно, почему не торопится Дроздовский к дивизии: не выговорился ещё, не отвёл душу. Непонятна только эта горячая откровенность... Куда же подевалась его пресловутая замкнутость?
О «втором выговоре» Дроздовский заговорил неожиданно тихо и вроде бы машинально, будто сам с собой. Тем более нарочитой показалась Врангелю многозначительность его тона.
— Выговор? За что же?
— За самовольную рокировку, Пётр Николаевич.
На имя-отчество перешли ещё за обедом. И теперь, избавленный от необходимости обращаться к Врангелю «ваше превосходительство», Дроздовский держался так, будто они в одном чине.
— Бросьте. Любой юнкер поймёт её необходимость. Достаточно посмотреть на карту...
— Не знаю, на что уж там смотрит Романовский... Только десятикратного численного превосходства Михайловской группы и исключительной выгодности её позиций он явно не видит.
— Мой штаб разведсводки в Екатеринодар отправляет регулярно.
— А мой, представьте, не получил никаких ориентировок о вашем участке. Очень симптоматично! Хотя я с первых чисел сентября убеждал Романовского, что нет у меня сил одновременно вести операцию против Армавира и обеспечивать дивизию со стороны Михайловской. В ответ — одни заверения: вот-вот Первая конная разобьёт Михайловскую группу и выдвинется к Курганной... И только теперь я вижу, какой зарез для вас — эта группа...
Продевая руки в рукава френча, Дроздовский опустился на скрипнувший стул. Взяв карандаш, стал что-то набрасывать в полевой книжке. И Врангель в который уже раз приметил: как-то не очень ловко тот действует правой рукой...
— А карты, которые рассылает штаб армии, подозреваю, при Царе-горохе составлялись. Четыре станицы совсем не нанесены, много новых хуторов и дорог... Впору самому садиться и рисовать!
Врангель отмолчался. Да и что тут скажешь? Сам-то он и не заметил, как устарели карты, составленные Военно-топографическим отделом штаба Кавказского военного округа ещё в конце прошлого века. Где же, чёрт возьми, было заметить, когда третью неделю на месте топчется...
Сколько ни всматривался исподволь в худощавое лицо Дроздовского, обтянутое сухой кожей, тёмное и от загара, и от гнева, сколько ни вслушивался в глуховатый вибрирующий голос, ничего «героического» не находил. И всё явственнее ощущал совсем некстати возникшую неприязнь к этому человеку...
Ещё утром задела атмосфера немого обожания и подобострастия, которой окружили Дроздовского его штабные, командиры частей, ординарцы, конвойцы... Так и смотрели ему в рот. И неуместное это раболепие — сам-то на дух не переносит его в подчинённых — Дроздовский воспринимает как должное. По всему чувствует себя «вождём»: в каждом движении, в каждой фразе видно стремление покрасоваться и произвести впечатление на «толпу».
И ещё одно стало питать эту неприязнь: вспыхнувшее подозрение, не видит ли Дроздовский именно в нём главного виновника того, что «Михайловский узел» затянулся так туго. Напряжённо старался уловить хотя бы намёк. И догадаться, какие оценки его действиям тот мог давать в телеграммах Деникину и Романовскому... Но, кажется, нет: никакого намёка, ничего, что умаляло бы усилия и жертвы его конницы, его способности военачальника. Напротив, полковник то и дело даёт понять, что оба они штабом армии поставлены в одинаково тяжёлое положение: задачи ставятся непосильные, пополнений и боеприпасов как не было, так и нет, управление на широком фронте — никуда не годное. Особенно показателен эпизод с Тимановским. Вот к нему бы надо вернуться, уяснить кое-что...
— Бог с ними, с картами, Михаил Гордеевич... Хотя бы ставили в известность о задачах соседей.
— До таких мелочей руки у Романовского и его присных не доходят. — Дроздовский резко захлопнул полевую книжку.
— Вам и Тимановскому эта мелочь обошлась недёшево.
— Чудовищно дорого! Говорю же, мне ни слова не сообщили ни о его подходе, ни о данном ему приказе немедленно атаковать Армавир. Четырнадцатого числа около одиннадцати дня как снег на голову свалился его ординарец. Тут только я узнал: отряд его подходит уже к Кубанской, он поступает в моё распоряжение и по окончании сосредоточения предполагает атаку города... Но я-то рассчитывал дать своей дивизии два дня отдыха — влить пополнение, заменить выбывший командный состав. Поэтому и ответил ему немедленно: в бой не ввязываться, дабы перегруппироваться и атаковать совместно, а не порознь...
— Тимановский в донесении хотя бы сослался на директиву командующего?
— Да не было у него никакой директивы! — Правая рука Дроздовского, не без труда справившись с ремешком полевой сумки, снова потянулась к винограду. — Мой офицер для связи, конечно, опоздал... Зато не опоздала оскорбительная телеграмма от Деникина! Прямое обвинение в том, что я оставил Армавир «преждевременно», да ещё «отменил» его приказание Тимановскому атаковать тринадцатого. Я как встретился с Тимановским в Прочноокопской, первым делом показал ему телеграмму. А он отвечает, что такого приказа — во что бы то ни стало атаковать Армавир именно тринадцатого — ему и не давалось. Вот так!
— Они что, не понимают таких простых вещей, как взаимодействие?
— Да ничего эти гуси не понимают! — Дроздовский глотал виноградины одну за другой, сплёвывая в кулак косточки. Острый кадык нервно ходил вверх-вниз по худой шее. — Сколько воюю, штаб армии систематически переоценивает наши силы и недооценивает противника. Что ни директива — требуют побед «во что бы то ни стало» и «минуя все препятствия». Зарылись в бумажки и совершенно не знают реальной обстановки. Где уж Романовскому понять, что лучше на два дня позже победить, чем дать бой на два дня раньше и потерпеть неудачу... Развёл бумажное море и тонет в нём. И нас утопить хочет... И утопит! Только не в бумагах, а в нашей же крови! С первого числа я потерял тысячу восемьсот человек. Три четверти первоначального состава!
— Моя дивизия — не меньше.
— Вот видите! И это при том, что большевикам гораздо легче потерять тысячу человек, чем нам сто. Если всякая неудача везде тяжела как таковая, то в нашей армии каждая неудача — шаг к краю могилы. Ведь это — потеря веры в победу и моральное торжество красных негодяев. Потеря не только людей, но и оружия. А откуда его получить? Ведь освобождение Кубани — это только начало. А впереди — вся Россия. С какими силами освобождать её?!
— Вы сказали это Деникину вчера?
— Пытался. Всё без толку!
— То есть?
— Они всё мерят на старый «добровольческий» аршин: в первом походе, при Корнилове, офицерские роты опрокидывали тысячные отряды большевиков и брали станицы атаками во фронт без поддержки артиллерии...
— Наслышан уже.
— Так ведь у Корнилова были одни добровольцы, а противник — разложившиеся толпы солдатни. А теперь он уже другой: с каждым днём эти мерзавцы всё больше походят на регулярную армию. И мы изменились, но только к худшему: в частях много мобилизованных, а самые стойкие офицеры-добровольцы безвозвратно потеряны. И в первую очередь именно благодаря таким вот атакам! По-новому уже надо воевать... А у них один герой — Казанович, начальник Первой дивизии: бьёт в лоб, всеми силами. Ни тактики, ни сбережения людей, будто их, что травы. «Первопоходник», одним словом... Как это по-русски! Суворова поминают на каждом шагу, а сами мерят способности начальника числом уложенных солдат!
— Так что же Деникин?
— А ничего. Только выговор мне объявил за медлительность действий и отмену его приказаний. Публично, при всём штабе...
— Почему же вы не подали рапорт? Изложили бы все трудности вашего положения, указали на ошибки и предвзятость Романовского...
— Я не привык жаловаться на трудности. Вполне достаточно того, что указывалось в моих докладах и сводках моего штаба. Но Деникин мои доклады назвал жалобами. Разве правильная оценка соотношения сил есть жалоба?!