Пятница прошла спокойно. Только в субботу меня вызвали: в конторе начальства ждали два или три офицера.
— Это вы позавчера в клубе выкрикивали угрозы тем, кто хотел подписать Венское обращение?
— Никаких угроз не было.
— Вы сказали: «Не подписывайте, не поддерживайте коммунизм, который является обманом народа»?
— Нет, — ответил я, — таких слов я не говорил.
— Может, не такие, но похожие. Главное, это вы крикнули. Крикнули и вышли. И все пошли за вами.
Напирая на неточность передачи, я повторил:
— Таких слов я не говорил.
— А с кем вы вышли из клуба?
— Не помню. Там было полно народу! Из тех, кто выходил рядом, я ни с кем не знаком.
— А N. N вы знаете? — он произнес неизвестную мне немецкую фамилию.
— Нет.
— Как нет?!
— Может быть, я знаю человека в лицо, но фамилии не слышал.
Начальник, вызвав посыльного, отправил его за немцем. Тот пришел и на вопрос, знаком ли он со мной, ответил «да».
— Так, — продолжил начальник. — А позавчера вы выходили вместе из клуба?
— Да, — ответил тот.
— Неправда! — возмутился я. — Мы с вами не выходили из клуба.
— Мы вместе вышли и вместе дошли до барака.
— Хватит, — сказал офицер, — отправляйтесь.
— Ну, герой! — сказал я по-немецки подлецу, когда мы выходили.
— Без угроз! — одернул меня начальник. И тут же мне:
— Вы, значит, хотите войны?
— Я хочу мира, но только справедливого, для свободных народов и честных людей.
— Почему же тогда не подписываете обращение против атомной бомбы?
— Я не против запрета ядерного оружия, я против пропаганды и против насилия над совестью заключенных. Вы заставляете подписываться под обращениями, которые Москва придумывает для отвода глаз.
— Как для отвода глаз? Москва желает мира и свободы для всех народов.
— Ага, и держит в рабстве миллионы неповинных людей и целые народы. И вооружается изо всех сил, чтобы завоевать мир. И распространяет обращения, усыпляя бдительность народов, чтобы внезапно напасть на них.
— Это Америка хочет завоевать мир. А вовсе не Советский Союз.
— Что мы можем знать про Америку здесь, за колючей проволокой, если не имеем права слушать никакого радио, кроме московского? Зато мы отлично знаем, какие намерения у Москвы.
— У Москвы мирные намерения.
— Мы это видим по прошлым годам. Спросим, например, у Финляндии, у балтийских стран, у Румынии…
— А кто развязал последнюю войну? — вмешался один из офицеров. — Может, Советский Союз? Советский Союз сидел спокойно, это Гитлер на него напал.
— Гитлера я не оправдываю. Но не напади он первым, СССР вскоре нанес бы удар по Балканам и Турции.
— Как вы можете такое утверждать? Откуда вам это известно?
— Из надежного источника. Мне рассказывал очень информированный военный; его готовили к высадке советского десанта в Стамбуле и уже перевели в Одессу с тайным приказом ожидать начала операции. Высадка не состоялась только потому, что Гитлер опередил Сталина. К такому миру нас призывает «Обращение»? Подписываться под ним преступно, это только поможет сокрытию арсеналов и даст вам в руки орудие пропаганды: будете похваляться, что и заключенные солидарны с вами. Вот я и говорю, что, принуждая подписать обращение, вы насилуете нашу совесть.
— Да кто вас принуждает? Не хотите, не подписывайте. Только вам никто не позволит вести здесь пропаганду и агитацию. За нарушение порядка пойдете на неделю в карцер.
Последнее заключение в карцер
В карцере чувствовались послабления по сравнению с бериевскими временами: давали уже не по триста граммов хлеба в день и миску баланды раз в три дня, а четыреста грамм хлеба и баланду каждое утро. На обед — немного кипятку (называлось чай). Вечером снова чай и пятьдесят грамм овсяной или ячменной каши. Кроме того, разрешалось днем не снимать бушлата, а на ночь давали тюфяк.
После снеди из посылок, к которой я привык, в карцере меня опять мучил голод. Зато в одиночестве было спокойно, и я по всем правилам предавался духовным упражнениям, что насыщало меня духовно. Однажды во время двадцатиминутной прогулки во дворе ко мне обратился офицер:
— За что ты в карцере?
— За то, что высказался в клубе против Венского обращения.
— Значит, поделом. Надо уметь держать язык за зубами. Давно сидишь?
— В конце месяца будет десять лет.
— А сколько еще сидеть?
— Семнадцать лет и два месяца.
— Хорошо. Не выйдешь, пока все не отсидишь.
— А это мы посмотрим. У Бога свои сроки. Когда они исполнятся, меня здесь никто не удержит.
Это мое убеждение было крепко, и все же в те дни я то и дело думал о словах, сказанных в клубе: дойди они до Москвы, хорошего мало; не видать мне освобождения (если, конечно, считать, что перевод иностранцев в этот лагерь связан с освобождением). Однако я считал, что поступил правильно и по совести; и это помогало мне без ропота принять волю Божью, если Ему будет угодно снова испытать меня. То есть все мои сотоварищи-иностранцы, включая итальянцев, уедут на родину, а я единственный останусь и потом прочту в советских газетах, как уже было два года назад, что последние итальянцы переданы нашему правительству.
Но мрачные предчувствия, продиктованные здравым смыслом, не поколебали моей уверенности, что у Господа есть способы освободить меня, как бы крепко ни держали враги. «Бог пошлет ангела, как апостолу Петру, и я, невидимый, проеду по советской территории. Иисусе мой, я верю, что Ты можешь это сделать. Если захочешь. Поступай же, Господи, как считаешь нужным, со Своим недостойным рабом».
Верно Господь произнес любимые Свои слова: «Да будет тебе по вере твоей». Исчезли все запретные зоны, распахнулись все двери, и никакая сила не смогла меня удержать. Я проехал советскую территорию от Волги до границы, добрался до дома, и никто не заметил, что враг вырвался из лап красного дракона.
Последняя неделя
23 апреля, к общему удивлению, меня выпустили из карцера, и я провел в зоне еще неделю. 27 апреля мне выдали шесть посылок с Запада, в одной был маленький служебник, заложенный в меховую куртку, в спешке его не заметили; там же три образка Пресвятой Девы, один из них Мадонны Путеводительницы. Как я потом узнал, перед этим образом в оригинале мои собратья по Ордену в тот же день в Риме начали трехдневную молитву о моем освобождении[158].
Днем 30 апреля, когда я обдумывал, как мне провести май месяц, посвященный Деве Марии, явился посыльный от начальства: «Готовиться к отъезду; через сорок пять минут на выход»[159]. Я подумал, что меня вернут в зону строгого режима. Позже посыльный опять явился поторопить меня и сказал, что меня, по слухам, отправляют в места получше. Я опять не поверил: «Знаю я эти места получше». Час прождав на вахте, около шестнадцати часов я был вызван к начальству: «Леони, вас отправят не сейчас, а попозже. В двадцать один час за вами придет офицер, он сопроводит вас в Потьму. Оттуда поедете в Москву, а потом в Италию».
Честно говоря, я и тут не поверил. Это советская уловка, думалось мне, меня просто хотят наказать построже. Карцер? Изолируют навсегда? Или расстреляют? Что им стоит вывести меня ночью и инсценировать расстрел при попытке к бегству. Воображение работало, в памяти всплывали случаи, когда я поверил московской «правде» и обжегся. Однако на сей раз я ошибался: в кои-то веки «правда» оказалась правдой.
Обнадеживало одно: начинался месяц Девы Марии. «Может, мне помогает сама Мадонна? — думал я. — Если так, можно не беспокоиться». В двадцать один час пришел, как обещали, сопровождающий офицер; меня передали ему с минимумом формальностей, что обрадовало: ни личного дела, ни вооруженной охраны. Держа листок, офицер спросил имя, фамилию, место рождения; осведомился, сообщено ли мне об освобождении. Потом довел до станции Явас и велел сесть в вагон — с виду вполне пролетарский, зато обычный пассажирский. Офицер явно не боялся, что я сбегу.