Вместе со мной из тринадцатого отдельного лагпункта переводили и моего новообращенного калмыка. Мы прибыли ночью в Потьму на двадцать первый лагпункт, который одновременно был и производственным, и пересыльным. К моему удивлению, через несколько дней после прибытия я был направлен в бригаду по изготовлению сетей. Я воспротивился, заявил, что не обязан работать, поскольку здесь я временно; мне ответили, что ничего об этом не знают. Я смирился: работать пришлось около двенадцати часов в день, выполняя норму, которую здесь не снижали, то есть делать по шесть тысяч ячеек, чтобы получать шестьсот пятьдесят грамм хлеба. Так проходили дни и недели, и о моем переводе больше не говорилось.
Монотонность жизни нарушил случай. Однажды вечером, когда я молился, прогуливаясь по небольшому участку, отделявшему наш барак от запретной зоны, ко мне подошел охранник и велел следовать за ним. Чуть раньше я услышал гонг с ближней вышки; звучал он странно, но мне и в голову не пришло, что объектом тревоги являюсь я. Охранник привел меня к оперуполномоченному.
Лагерный опер назначается органами; у него самая большая власть, даже больше, чем у начальника лагеря. Словом, опер командует парадом; я оказался перед столь властной персоной впервые, но о степени его власти узнал после беседы с ним. Выяснив у меня анкетные данные и профессию, он продолжил допрос:
— Что вы делали около запретной зоны?
— Гулял и молился.
— Разве вы не знаете, что заключенным запрещено приближаться к колючей проволоке?
— А я и не приближался, я гулял в трех метрах от предзонника. Этого не достаточно?
— Но зачем гулять именно там? Гуляйте в других местах.
Я объяснил, что ищу уединения, чтобы молиться.
— Молиться? Это еще зачем? Ведь Бога нет.
— Для вас нет, для других есть.
— Есть для невежд. А все образованные люди — неверующие.
— Довольно смело считать всех образованных людей неверующими, а всех верующих невеждами. Этак у вас в невеждах окажутся и Данте, и Ньютон, и Пастер, и ваш Павлов, и Маркони, и знаменитый врач Филатов, и многие другие гении!
— Они были заражены капиталистическими предрассудками. Посмотрите лучше на истинных гениев: Карла Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина! Разве они верят в Бога?
— Да кто они такие? Они не авторитет ученым; разве что увлекут за собой совсем неграмотных. Впрочем, ваши религиозные гонения подтверждают, что коммунизм псевдонаучен; если бы вы уважали науку, то боролись бы с религией не насилием, а разумом.
— Советская конституция, — сказал опер, — гарантирует свободу совести. Церкви и у нас открыты.
— Открыты! Сколько? А если и открыты, священники, как видите, под замком.
— Но вы-то сами виноваты, что находитесь в заключении. Вы не подчинились законной власти. В Библии написано, что всякая власть от Бога, значит, если Он существует, вы виновны и перед Ним.
— Обо мне не беспокойтесь. Бог с лихвой вознаградит меня за неподчинение власти, нарушившей Его заповеди.
И я пояснил оперу, что от Бога — законная власть, а узурпаторская — по попущению Божьему. Опер осведомился, что такое «узурпаторская»; я объяснил, что это значит применительно к советской власти. Он сказал с раздражением:
— Советская власть существует по воле народа. Потому она единственная власть, которой подчиняются, если хотят жить. А вы говорите Бог! Да если бы Он был, то не допустил бы того, что вы здесь.
— Почему не допустил бы? Да пострадать за Него — великая честь! И я, если претерплю до конца, конечно, буду вознагражден.
— Ничего не будете. Бога нет.
— Бог был, есть и будет. А вот советская власть…
— Советская власть, — перебил он меня, — была, есть и…
— И не будет, — заключил я, перебив его в свой черед.
Конвойный, слышавший последние реплики, поразился моей смелости и спросил опера, не отвести ли меня в штрафной изолятор. Но опер оказался великодушным, он лишь велел мне не гулять у запретной зоны.
На съедение диким зверям
На двадцать первом лагпункте условия жизни оказались чуть лучше. Здесь у нас был электрический свет, колонка общего пользования с питьевой водой — на лужайке между двумя бараками, а в столовой миски были не жестяные, а глиняные, пусть грубые и некрашеные. Однако было и адское мучение, с которым я не сталкивался в других местах, — блохи. Их множество поражало! Днем их еще кое-как можно было терпеть, но ночью… Многие зеки выходили по два-три раза за ночь, чтобы вытрясти лохмотья. Было лето, и если бы нам позволили спать на лужайке, мы бы мучились меньше. Увы, выходить разрешалось только на оправку…
Новый перевод около 20 июля избавил меня от укусов этих хищников, но бросил на съедение худшим насекомым, от которых было невозможно избавиться. Меня перевели в следственный изолятор, то есть в маленькую центральную тюрьму Темлага, где содержались те, кто проходил по новому следствию. В маленькой камере с другими четырьмя-пятью заключенными я тотчас завшивел. С неделю я терпел эту новую пытку; испытывал я ее и раньше, но недолго. Ее характерная особенность — настойчивость вшей: однажды напав на человека, они не оставляют его ни днем, ни ночью, вызывая зуд и жжение и лишая покоя.
К счастью, у нас было много свободного времени на их уничтожение. После обеда, пока было светло, каждый принимался за дело; но вши одолели бы нас, не помоги нам баня и дезинфекционная камера. Мы просили их и получили.
Тайны раскрываются
Однако на новом месте я еще раз убедился, что клопы, блохи и вши — невинные существа по сравнению с советскими органами. Провокаторы, организаторы заговора и их приспешники, работавшие в раздаточной — вот кто действительно были кровопийцы!
Кое-что я узнал от сокамерников, которые уже месяц находились под следствием по одному и тому же делу; кое-что услышал на допросах, затем из собственного следствия. Постепенно выяснились все хитросплетения дела. Уже после моего отбытия с тринадцатого лагпункта нескольких заговорщиков отправили в карцер на девятнадцатый лагпункт, потом всех заключили в следственный изолятор.
Мое следствие началось[81], когда другие почти закончили признания и дачу показаний. Следователь, лейтенант НКВД, после обычных предисловий продолжил более или менее таким образом:
— Вы знаете заключенного Вуека-Коханского?
— Да, — ответил я.
— Хорошо. Какие у вас были с ним отношения на тринадцатом лагпункте?
— Какие отношения можно иметь с другим заключенным? Беседовали о том о сем. Какое-то время были в одной бригаде. В общем, отношения были дружескими.
— Вы знали об антисоветской деятельности Коханского среди заключенных?
— Да какая такая антисоветская деятельность после каждодневного изнурительного труда? Самое большее, что мы делали, — обменивались парой слов против жестокости власти.
— Если бы речь шла только о словах! Вуек-Коханский перешел от слов к делу; расскажите, чем занимался Коханский на тринадцатом лагпункте.
— Откуда я знаю — чем! Уже больше месяца меня нет на тринадцатом отдельном лагпункте. Возможно, это было уже после меня.
— Нет, не после! Это было еще зимой! И вы обо всем прекрасно знаете! Вуек дал показания: он создал подпольную организацию для ликвидации начальства на тринадцатом лагпункте и совершения коллективного побега. И вы это знали.
— Самое большее, что я знал, — Вуек-Коханский намеревался организовать что-то подобное. А больше я ничего не знал и знать не хотел.
— Не хотели уже потом, когда заподозрили ловушку. А сперва хотели, сперва согласились помогать.
— Да, согласился. Я сказал, что буду помогать, если они найдут хороший способ выйти из лагеря. Но они затеяли кровопролитие; тут-то я и понял, что мне с ними не по пути.
— Поняли или нет, но почему вы, узнав о заговоре, не выдали виновных?