На вокзале
Собственно, с Нового года, с полудня 1 января, начался мой крестный путь. Обняв отца Николя, который оставался в Бутырках, я ушел вместе с отцом Яворкой и другими. Перед отправкой мне вручили немногие вещи, хранившиеся в каптерке, к своему утешению я получил назад образок, который носил на шее. Очень кстати за несколько дней до отправки я сшил небольшой вещмешок, куда теперь сложил все, что у меня было.
Тут я прочувствовал все тяготы перемещения человеческого груза по советской земле. Сначала мы шли пешком по снегу до «столыпинского» вагона, ожидавшего нас в тупике на Рязанском вокзале. Колонна людей, больше похожих на тени, с ними человек пятнадцать конвоя и одна-две овчарки. Конвой спереди, по сторонам и сзади, кругом непрерывный крик, остервенелая ругань. Можно подумать, что они имеют дело с дикими зверями, а на самом деле звери — это они, мы же больше похожи на овец, которых ведут на убой: пожилые, старые, молодые люди, падающие, обессиленные, еле волочащие ноги, с рюкзаком или вещмешком, не тяжелым, но для них неподъемным.
Наконец доходим до места. Приказ сесть на корточки в снег; нас пересчитывают. Начальник конвоя заходит в вагон, он должен сдать документацию и самих «преступников». Новый начальник начинает проверку по списку: берет дело и вызывает по фамилии, а вызванный должен назвать имя, отчество, год рождения, статью, по которой осужден, срок и дату окончания срока. Эта формальность будет повторяться раз по пятьдесят в месяц.
Сообщая все эти сведения, заключенный подвигается к вагону и вскарабкивается, как может, на высокую подножку. Не дай Бог, у кого-то при себе окажется много вещей! Надо пошевеливаться, не то обругают, и получай в спину. Но даже тех, кто поднимается без задержки, охрана встречает нетерпеливо: двое конвойных, пересчитывая входящих, грубо проталкивают их вперед, как неживой груз, а третий, принимающий, хорошо если покажет, куда заходить, а то может просто пнуть в купе. Но только на время, потому что потом нас разведут по другим купе, сначала тщательно обыскав, чтобы изъять все, даже малейшие металлические предметы.
Столыпинский вагон
В каждой камере «столыпинского» вагона три яруса. Купе рассчитано на двенадцать мест: шесть сидячих внизу, четыре полулежачих или полусидячих на средней полке, два лежачих места на самом верху. Но вместо двенадцати человек в купе заталкивали вдвое, а то и втрое больше.
«Столыпинский» вагон — это не славная выдумка большевиков; его создателем был царский министр Столыпин. Но большевикам, сохранившим все «ценное» от старого времени, принадлежит заслуга широкого воспроизводства такого рода вагонов. «Столыпин» хорош тем, что в нем основательные стенки и полы, крепкие частые решетки и матовые или рифленые окна в проходе. В купе окон нет, но для вентиляции есть подобие люка в потолке. Однако зимой эти люки не открыть, потому что сверху польется вода — растаявший снег с крыши и конденсат дыхания; приходилось довольствоваться воздухом, проникавшим через решетку, отгораживающую нас от прохода.
В проходе находился караул. Все вместе очень напоминало зверинец, однако постепенно уяснялось, что звери не мы, а охранники, которые свирепо на нас смотрели и ходили взад- вперед по проходу. Но и по нашу сторону решетки имелись дикие звери — уголовники: убийцы, воры и тому подобные. Счастье еще, что нас везли врозь; впрочем, покоя от них все равно не было: они донимали нас разнузданными песнями, криками, руганью и непристойностями.
При отправке из тюрьмы нам дали еды на четыре дня: хлеб и селедку, — нам полагалось еще 36 грамм сахара, но его, похоже, зажали. Рыба была такая соленая, что с трудом лезла в глотку, однако от голода мы и ее ели; каждый раз после рыбы нас мучила жажда. Мы молили дать воды, но у караула было свое расписание, и никакие мольбы их не трогали; разве что кто- нибудь из караула приносил ведро воды, желая избавиться от воплей заключенных. В этом случае от блатных была польза, никто из нас не умел так надрывно орать… Впрочем, иногда кричать было рискованно, все зависело от настроения дневального.
Пить воду тоже было опасно: куда ни шло еще, если вода кипяченая, а если сырая, то она часто вызывала тяжелое расстройство желудка, а это худшее, что может случиться в дороге. Параши в «столыпинских» вагонах нет, а на оправку выводили трижды в сутки; чтобы тебя вывели в другое время, нужно умолять охрану со слезами на глазах, но и слезы не помогали, потому что, по русской пословице, «Москва слезам не верит». А чему удивляться? Чтобы вывести заключенного на оправку, нужно поднять весь караул: получить разрешение у начальника и ключи от купе. Потом, пока старший открывает дверь в решетке, один из солдат охраны стоит поблизости, защищая его на случай, если на того кинется уголовник, другой охраняет наружную дверь вагона, а третий надзирает за несчастным, справляющим нужду в уборной.
Правильно пословица поминает Москву… Чтобы вывести человека в сортир, требовалось разрешение чуть ли не с самого верха, от Министерства внутренних дел. На расстоянии это может выглядеть комично, но вблизи это трагедия, настоящее бедствие для стариков и для всех, у кого слабый мочевой пузырь, больной кишечник!
Дважды мне пришлось испытать это на себе. Один раз — в 1947 году, когда надо мной измывался охранник, о чем я расскажу дальше; другой раз — за полтора месяца до освобождения, когда я возвращался из Заполярья: при отправке из лагеря я съел гнилой картошки, и в дороге меня схватили такие колики, такая боль, что я почувствовал себя при смерти. Ночь была ужасная. Два или три раза меня выводили на оправку — своими стонами я замучил охрану, но еще больше всех сокамерников, не сомкнувших глаз.
Отправка
Прочитав это длинное описание «столыпинского» вагона, кто-нибудь решит, что мы уже доехали до места назначения. Ничуть не бывало, мы еще не выехали из Москвы. Более двух дней нас продержали на запасных путях, только вечером 3 января мы двинулись к Рязани. Нам предстояло добраться до Мордовии. Туда от Москвы всего четыреста пятьдесят километров, но, чтобы преодолеть их, потребовалось двадцать часов.
Мы оказались в Потьме днем 4 января. Обрадовались, что доехали до места назначения, и что нам дадут сейчас поесть.
Но вместо этого нас перевели в товарный вагон, отслуживший свой век и превращенный в этапный привал для зеков. Один Бог знает, как мерзли мы в ту ночь. Утром мы стали просить еды, но все наши просьбы были тщетны. «Вам выдали еду до 5 января», — заявили нам. Раза два нам приносили попить, но зачем вода, если почти ни у кого не оставалось еды.
В товарном вагоне нас соединили с ворами и убийцами, и они себя показали. Утром отец Яворка обнаружил, что у него украли остатки хлеба. Мне пришлось помочь ему, разделив пополам остаток пайки. В тот день мне выпала возможность преломить духовный хлеб с сокамерниками: мы рассуждали на религиозные темы. Присутствующие, а их было много, внимали довольно кротко. Только один возражал. Но от этого наш разговор делался только интереснее.
Однако дьявол не дремал, он явился нам в образе старшего по конвою, приказавшего мне замолчать. Я отвечал, что нет ничего противозаконного в том, чтобы говорить на религиозные темы с взрослыми людьми. В ответ он рявкнул: «Сядь на место и прекрати болтовню. Тут тебе не церковь». Вполне последовательно: разве он знал о советском законе, дозволяющем обучать религии совершеннолетних? Зато он знал, что реально на советской земле религия имеет право только молчать.
К вечеру нам приказали выйти с вещами. Пошатываясь, мы направились к «теплушке», вагону, предназначенному, как и «Столыпин», для перевозки заключенных. Это вагон еще более «демократический», так что его, надо полагать, придумали большевики. Выглядит он как обычный товарный вагон, внутри разделен на три отсека: два вдоль вагона, для заключенных, и один поперек, для конвоя; в последнем имеется печка, дровяная или угольная, от ее тепла и название вагона. Стиснутые, как сардины в бочке, мы всю ночь тряслись по железной дороге, связывающей разные отделения лагеря, в котором нам предстояло отбывать заключение.