Я иду в двадцать седьмой барак навестить польского собрата: тот на месте, лежит на животе, приподняв грудь и опираясь на локти, — вижу, что он служит мессу. Другому польскому священнику, родившемуся в Луцке, повезло больше: он, дневальный в сушилке, мог запираться и служить, став на колени перед табуреткой, под одеждой, свисающей с крюков у печки. Однажды, когда я был его гостем, он запер меня в своей каморке, и я смог совершить богослужение. Я был счастлив! Позднее мне так же посчастливилось приютить священников для богослужения у себя в будке рядом с лагерной колонкой.
Во второй кипятильне, где я проработал несколько месяцев, было гораздо труднее предоставлять подобный приют, хотя для самого себя я мог служить по ночам. Помню, однажды среди бела дня пришел василианский священник и попросился служить. «Охотно, отец, — говорю, — но спрятаться можно только за печкой. А там очень неудобно, нужно встать на колени и сжаться, иначе увидят, и притом там нестерпимо жарко». — «Ничего, — отвечает, — приспособлюсь, а то сегодня я вообще без места, и служить мне негде». К тому же как раз, когда священнику нужно было выходить из тайника, явился незваный гость; чего он хотел, неизвестно, но сидел у меня минут десять, пока я не нашел предлога его выставить.
А что представляли собой священная утварь и облачения? Микроскопическая алюминиевая чаша — роскошь, доступная не всем: один священник сделал себе чашу из дерева, у другого был целлулоидный стаканчик; третий использовал углубление ложки. И больше никаких предметов, облачений не было, свечей тоже. В последние годы изредка находили огарок и приберегали на главные праздники; и вообще, опасно зажигать свечу в бараке, особенно ночью: в любой миг войдет охрана; к тому же рядом доносчики. Вино было запрещено, как и все спиртное.
Если найдут священные предметы при обыске, накажут сурово; нужно было постоянно думать, как и где прятать подобные вещи. Большую часть времени я прятал чашу и дискос в стружках тюфяка, если таковой был; начиная мессу, я распарывал десятисантиметровую прорезь в тюфяке, а после снова зашивал. Прятать вино оказывалось труднее, но обычно его было так мало, что нескольких капель на дне пузырька почти не было видно, — беда в том, что при обыске охранники сразу забирали любое стекло.
Опасности
Господь всегда приходил на помощь. Однажды ночью, не помню почему, вся моя богослужебная утварь находилась то ли под так называемой подушкой, то ли внутри ее: Святые Дары, чаша, дискос, возможно, и Евангелие. Между подушкой и стеной хранилась баночка с брагой; браги было целых пятьдесят граммов, хватало на пятьдесят месс — это было моим сокровищем.
Внезапно всех разбудил надзирательский крик: «Подымайся!» Следовало мигом спуститься с нар и выйти в центр барака; мешкать и копаться в своем тюфяке значило привлечь внимание. Я еле успел вытащить мешочек с Живым Сокровищем, повесить его на шею под рубашкой и натянуть бушлат; прочее осталось где было. Я положился на Провидение. И все же дрожал от страха, больше всего боялся, что при личном обыске, которым обычно завершался весь этот тарарам, они обнаружат Пресвятую Евхаристию. «На сей раз не пронесет! — думал я. — Но Евхаристию не отдам! Иисусе, помоги! Пресвятая Дева! Святые Иосиф и Тарцизий! Придите на помощь!»
Двое охранников не спускали с нас глаз, двое других рылись в тюфяках и в нашем тряпье на нарах. Охранник справа все перевернул на нарах, а на верхних даже перетоптал сапогами. Тот, что слева, то есть с моей стороны, меньше усердствовал: на верхние нары не залез, только обшарил и рванулся к моему месту, предпоследнему сверху. Сердце билось все сильнее: вот еще один тюфяк, мой — следующий. Но нет, его не коснулся, последним перевернул тюфяк моего соседа, славного студента, литовца, о нем я еще скажу, в то время он работал в одной бригаде со мной (в перевалке в 1952 году).
При личном обыске тоже пронесло. Я тщательно застегнул рубашку, под которой Святые Дары, и распахнул бушлат: наружный карман пуст (четки из хлеба я вынул), а во внутреннем богослужебный плат. Все мягкое и в глаза не бросается, четки я зажал в кулаке. Охранник ощупал меня под мышками и сзади и не коснулся груди. Я вздохнул с облегчением и возблагодарил Господа. В этот обыск я не смог тайком проглотить Святые Дары, потому что за нами наблюдали. Прежде, однако, мне удавалось это делать, по крайней мере, дважды, когда, возвращаясь с работы, я рисковал подвергнуться обыску вплоть до раздевания.
Мешочек со Святыми Дарами могли найти и осквернить, поэтому в таких случаях я держался в хвосте бригады, чтобы успеть проглотить Святые Дары и обе их обертки. Найди эти два клочка охранники, пошли бы вопросы, почему и зачем они мне; надзиратель изучил бы их, рассмотрел на свет, нет ли надписи или еще чего, потом выбросил бы. Однажды в нашем лагере осквернили Пресвятую Евхаристию. У бедняги дона Аббондия[99], священника из Закарпатья, охранник на входе в лагерь сорвал с груди мешочек со Святыми Дарами. Не знаю подробностей, поскольку слышал об этом позднее и от постороннего, знаю, однако, что частички хлеба ангельского были презрительно брошены на землю.
У священника не хватило мужества подобрать их сразу; добравшись до своего барака, он сообщил о случившемся одному литовскому священнику, собиравшемуся на работу, и просил посмотреть, нельзя ли их найти, но было поздно.
Ангелы
Наверное, ангелы восполняют недостаточность человека, его малость рядом с таинством божественной Любви. Однако бывают ангелы и среди людей, славящих Господа! С 1948 до начала 1950 года мы видели доблесть исповедника веры, монсеньора Григория Лакоты[100], викарного епископа Перемышля. Он столь глубоко почитал Евхаристию, что не осмеливался служить мессу в лагере, считая неуместным описанный выше способ богослужения; однако так алкал хлеба ангельского, что мужества <…> в трудных ситуациях; просил то одного, то другого священника приносить ему Святые Дары в лазарет.
С 1951 года в тридцать пятом бараке находился один ревностный и смелый литовский священник[101]: каждое воскресенье он собирал у себя в бараке, в уголке, группу соотечественников и других католиков и торжественно совершал богослужение. Подчас во время жертвоприношения на тумбочке, превращавшейся в алтарь, горели свечи, а летом стояли даже цветы из тундры; ему прислуживали семинарист-богослов и литовский студент, о котором я упоминал выше, этот последний действительно был похож на ангела. Так продолжалось месяц за месяцем; лагерное начальство ничего не знало или терпело, но в конце концов решило прекратить безобразие. Первой репрессивной мерой стал личный обыск у священника, у него отобрали богослужебную утварь; его преследовали, пока наконец не посадили на год во Владимирскую тюрьму.
Студента-ангела звали Альгис К.; его осудили как «предателя Родины» за то, что он выступил инициатором посвящения Литвы Непорочному Сердцу Марии. Он прибыл в наш лагерь между 1950 и 1951 годами; ему было тогда лет двадцать восемь, но он казался подростком, такой невинностью сияло его лицо, казалось, это лицо святого Станислава Костки! Особенно Альгис почитал Деву Марию, он называл себя «дитя Святой Девы»[102], говорил о Ней с великой нежностью, но еще больше он любил Ее Сына. Альгис причащался каждый день, обходя для этого иногда всех священников лагеря; случалось нам, священникам, оставаться без причастия, но Альгис находил его всегда. Он часто навещал меня, но было видно, что ищет он не меня, а Того, Кого я носил с собой, учтиво приветствовал дарохранительницу, которую представлял для него я, и сосредотачивался на поклонении Святым Дарам.
Несколько раз я был вынужден оставлять ему святыни, когда шел в баню или в другое место, куда их опасно внести.