— Посмотрим. Я и там постараюсь не забыть своего долга.
На следующий день меня приписали к штрафной бригаде, недавно созданной для нарушителей дисциплины. Я оставался в ней четыре месяца: от ноябрьских праздников до упразднения бригады в начале марта 1953 года. Однако штрафная бригада оказалась не суровее перевалки, где было так же тяжело, особенно на земляных работах, о чем я рассказывал[111]. Штрафная почти не отличалась от десяти обычных бригад, занятых на тех же работах.
Господь сильно облегчил мне тяготы, дважды послав болезни (везение, о котором особенно мечталось зимой). В первый раз я пробыл в санчасти около двух недель под Рождество, во второй, с желтухой, — дней сорок в январе-феврале 1953 года. Чекисты и впоследствии оказывали мне особое предпочтение, но об этом — в следующих главах.
Глава XXVII. Люди-номера
Любопытные типы и происшествия
В 1948 году лагерь в Воркуте был разделен на два — Воркутлаг, где содержались и политзаключенные, и уголовники, и Речлаг, где содержались только «самые опасные» государственные преступники.
В Речлаге, как следовало из самого его названия — режимный чрезвычайный лагерь[112], более отгороженном от внешнего мира, был установлен особый режим: с более жесткой дисциплиной, более строгим контролем во время поверок, с ограничениями в переписке (только два письма или открытки в год в пределах СССР), одежда с номерами и так далее.
В нашем лагере режим в окончательном виде был введен с середины 1950 года.
Перевод людей в другие лагеря осуществлялся постепенно: например, в нашем лаготделении больше не мог находиться священник из Галиции, мой друг, приговоренный всего к пяти годам заключения; тогда же, по-моему, появился у нас русский подросток, его приговорили как террориста за то, что он пырнул ножом портрет Сталина.
Сколько интересных людей можно встретить в нашем лагере, если обходить барак за бараком! Тут немало людей, похищенных агентами НКВД в разных странах Европы, включая Италию. Среди них, если не ошибаюсь, — австриец Скорцени; вся его вина в том, что он брат летчика, освободившего Муссолини из заключения на горе Гран-Сассо. Не помню, как именно его арестовали, но наверняка по произволу, потому что он был далек от политики. Рассказывали, что его использовали как приманку, надеясь, что летчик Скорцени повторит свою авантюру, чтобы вызволить брата; другие утверждали, что причина ареста проще — у австрийца была хорошая машина и ее присвоили, посадив хозяина.
По правде говоря, эти истории я слышал не от австрийца, но они вполне правдоподобны: чекисты и не такое творили. В 1954 году я познакомился с одним беднягой, мусульманином по фамилии Малаев. Целыми днями он сидел на нарах, грустный и убитый, оживляясь только при виде офицеров МВД, тут он приходил в бешенство. Знавшие его историю рассказывали, что он свихнулся в тюрьме: ему сообщили, что прокурор посадил его, рассчитывая заполучить его жену; и в самом деле, почти сразу после посадки она потребовала развод и сошлась с прокурором.
Обходя наше лаготделение, мы встретимся с десятками военнопленных, которых англо-американские союзники освободили из немецких лагерей, а потом сдали советским властям. Многих Советы заманили обманом на родину; эти могли бы рассказать, как НКВД сначала встречало их с почестями и фанфарами, потом, на территории, подконтрольной советским войскам, подвергало издевательствам, а затем отправляло в лагеря. Подобные же вещи могли бы рассказать и многочисленные эмигранты, бежавшие от революции, но потом решившие вернуться на родину, «все забывшую и простившую».
В нашем лагере есть два любопытных типа. Один — финн, он хорошо слышит, все понимает, но не говорит, объясняется жестами и записочками, даже с друзьями и земляками не произносит ни слова. Таков его протест против советского произвола или же уклонение от признаний, желательных властям. Но говорить молчун может, это я знаю. Знает это и лагерное начальство: однажды ему устроили электрошок, чтобы лишить самоконтроля, и он разразился ругательствами и проклятиями по адресу советской власти.
Другой любопытный тип — некто Краснов, еврей, приехавший из США и, видимо, взявший эту фамилию из преданности коммунистической идее. В Америке он стал убежденным коммунистом, настолько, что, несмотря на миллионное состояние, после войны захотел жить в СССР и попросил советского гражданства. Ввиду миллионов его приняли в «рай» с распростертыми объятиями, и он жил-поживал в Москве. Потом советская власть сочла, что его образ жизни не вполне созвучен большевистской морали, что своей роскошью он задевает чувства пролетариата, и решила спровадить его в лагерь на перевоспитание, не глядя на преклонный возраст.
В тюрьме у него допытывались, какие антисоветские задания ему дали в США, и объявили приговор, — кажется, десять лет с конфискацией имущества: один миллион он за несколько лет поистратил, но и осталось немало. В заключении марксистская вера Краснова пошатнулась, и он даже стал задумываться о Боге, существование которого прежде решительно отрицал. После приговора и конфискации имущества он окончательно избавился от веры в марксизм и надежд на Сталина. К 1952 или 1953 году, когда Краснов появился в нашем лаготделении, у него уже не было иллюзий насчет коммунизма. Теперь он доказывал существование Бога какими-то своими философскими доводами.
Можно бы рассказать и о третьем типе — священнике, который мне признался, что учился в Риме в «Руссикуме» и Папской Григорианской академии, но от остальных скрывал свой сан. Родом он был из Литвы, хотя носил русскую фамилию; он, как полагали, оказал много услуг большевикам, однако взамен не получил ничего, кроме десяти лет заключения. Суеверный человек винил бы во всем его фамилию Б., но, по-моему, его трагедия лишний раз доказывает, что у дьявола другой награды нет.
Впрочем, хватит о личностях, поговорим, как устроена жизнь.
Режим
С введением режима и разделением лагерей наше лаготделение избавилось от лагерной чумы — воров и убийц, зато оставалось немало стукачей. Строгости же дошли до того, что обычный барак практически не отличался от штрафного изолятора. С осени 1950 года, помнится, ввели номера на одежду. Каждому зеку нашивался лоскут с личным номером на левую руку и правую ногу; мой номер был 1С973. Говорили, что номера нужны стукачам, чтобы сразу отличить опасных государственных преступников, не спрашивая фамилии; безусловно, номерами хотели затруднить побеги с мест работы за пределами лагеря. Одновременно ограничили хранение денег и переписку: деньги, полученные переводом или в посылке, приказали сдавать с тем, чтобы они хранились на именных счетах заключенных.
Это распоряжение действовало полтора года, в 1952 году ввели систему оплаты труда: раньше за выработку нормы вознаграждали добавочным питанием, а с 1952 года труд и содержание заключенного стали оценивать в деньгах. Я имею в виду работу на производстве, потому что большая часть работ, выполняемых «инвалидами», не учитывалась при оплате, как и вспомогательные работы, выполняемые бригадами так называемой индивидуальной категории трудоспособности. С появлением денег, хотя и в мизерных количествах[113], в лагере открыли ларьки: много месяцев туда не завозили ничего полезного, кроме ржаного хлеба, но к концу 1952 года стали появляться конфеты и маргарин (сахар и масло редко).
Тогда же открылось что-то вроде кафе, особенно выгодное лагерному начальству: там зек мог поесть, имея деньги, но денег было мало; в среднем работник получал около пятидесяти рублей, а часто всего тридцать! Один раз (всего один!) в кафе появились апельсины, и я решился на необычную трату: купил апельсин за пять рублей — мой пятидневный заработок. Зато получил двойное удовольствие: во-первых, после стольких лет снова ощутил вкус апельсина, а во-вторых, вдохнул запах родины — апельсин был завернут в бумажку с надписью «Catania». В общем, с питанием в 1952 году почти наладилось: ведь никто не заставлял нас баловать себя сицилийскими апельсинами, а на заработанные за месяц тридцать рублей можно было купить при желании тридцать килограмм ржаного хлеба; верно гласит украинская пословица: «е хлiб i вода, немае голода».