Прошло с полгода. И вот меня вызывают к начальнику.
— Вы писали послу Италии?
— Да, несколько месяцев назад.
— Вот ответ.
Мне вручили письмо в роскошном конверте, с грифом диппредставительства Италии в СССР и подписью Его превосходительства посла. Посол писал, что очень рад добрым вестям от меня, что надеется передать вскоре новости о родных и что отправил мне посылку с продуктами. Написано было по-русски; слов было немного, но они меня утешили. Вручили и посылку, проверив ее при мне. Она была невелика, но щедра и вкусна: в ней лежали две банки сгущенки, печенье, шоколадные конфеты и прочее.
Для меня было радостью почувствовать эту, пусть слабую, связь с Родиной. Вознагради, Господи, посла Кварони и всех, кто беспокоился обо мне тогда и в дальнейшем, хотя долгие годы я не получал уже ничего… До августа 1954 года это письмо и посылка были моим единственным прямым контактом с родиной. Что до итальянского посольства, сейчас я понимаю, что до них дошло еще одно мое письмо из Потьмы от 22 июня 1947 года. А ведь я писал несколько раз из Мордовии и с севера и знаю, что наше диппредставительство в СССР всегда занималось мной: оно даже посылало ноты в советский МИД. Знаю также, что любезнейший господин Фернандо Скоретти с 1947 по 1949 год не раз отправлял мне из Москвы посылки с сахаром, чаем, шоколадом, витаминами и так далее, но они до меня не доходили. А МИД СССР не удостоил наших послов ответа на запросы обо мне.
Благодарю от всего сердца всех своих благодетелей!
По правде, надо бы сказать спасибо за «щедрость» и Советам, которые за девять лет все же пропустили одну посылку и три письма.
В санчасти
Работа чернорабочим крайне изнурила меня. В конце сентября врач сам предложил мне лечь на время в больницу — это был тот самый литовский врач, который принимал нас в первый раз, когда мы прибыли сюда из Москвы. Сейчас, отсидев свои пять лет, он жил за пределами лагеря и продолжал работать у нас; он же был начальником санчасти. Будучи католиком, врач-литовец относился ко мне очень почтительно; однажды он уже оказал мне услугу — помог обменяться письмами с отцом Яворкой после нашего расставания. Потом, уходя в отпуск, врач вызвался передать от меня письма литовским священникам. Я написал священнику его прихода (предполагалось, что священник на свободе), с которым не был знаком, умоляя прислать мне все необходимое для евхаристии. Но врач, вернувшись из отпуска, сказал мне, что провел отпуск не в Литве.
Вот и сейчас, когда я отдыхал на койке, он предложил мне новую услугу: «В соседнем лагере есть одессит, который освобождается через несколько дней и едет домой. Если хотите воспользоваться случаем и отправить письмо в Одессу, можете дать его мне». Я подумал, что это хорошая возможность отправить письмо отцу-ассумпционисту, который жил рядом с американским дипломатическим представительством и служил в московском храме Св. Людовика. Это был преподобный отец Браун, которому я уже отправлял письмо обычной почтой, как и нашему послу, но безрезультатно[78]. Треугольник, адресованный отцу Брауну, вернулся обратно с припиской московского почтамта, в ней сообщалось, что на дверях католической церкви по улице Малая Лубянка — замок: было ясно, что письмо они просто не захотели доставить.
Мне было очень важно дать отцу-ассумпционисту вести о себе, отце Яворке, отце Николя и других. Итак, я отправил письмо в конверте с адресом одной пожилой женщины, прихожанки одесского храма; она должна была переслать письмо отцу Брауну. Я сделал все добросовестно, ни в чем не усомнившись; напротив, испытывал огромную благодарность к доктору Странным мне показалось лишь то, что он попросил меня перевести ему вслух письмо, написанное по латыни: позднее мы вновь встретимся с этим письмом. А пока что, после недели отдыха, мне пришлось выписаться.
Зимние работы
Приближалась зима со всеми ее испытаниями. После летней и осенней подкормки, пусть и скудной, почти всем нам грозил голод; закончился сбор урожая моркови, свеклы, картофеля. Многим предстояла работа в лесу, который стоял теперь немой и застывший под снежным покровом, в нем не было больше ни желудей, ни малины и других ягод, ни съедобной травы и листьев. Только стволы, которые надо было пилить на бревна, а бревна укладывать в штабеля; да толстые ветки, с которых надо было обрубать сучья; да сани, груженные древесиной, которые надо было везти на железную дорогу, а там сгружать на платформы.
Поскольку я числился дистрофиком, мне едва ли грозил наряд на тяжелые работы; от них валились с ног самые выносливые, но от наших палачей можно было ждать всего. Разве я не видел, как посылали на такие работы людей, похожих на призраков, разве не видел, как обратно везли на санях или вели под руки до предела изнуренных людей? Однако, что бы ни задумывали мои враги, Бог меня хранил и почти всю зиму заботился о моей сохранности; а подверг меня тяжким испытаниям только после того, как подкормил на хлеборезке, о чем я расскажу в следующей главе.
Но и под конец зимы и весной приходилось так туго, что порой казалось — все, больше не выдержу. В конце февраля 1947 года еще стояла суровая зима; как и все, я ходил в бушлате, на ногах лапти. Каждый день нам предстояло одолеть около пяти километров, волоча сани втроем или вчетвером по не ровной дороге, слыша за собой крики охраны и угрозу: «шаг вправо, шаг влево — расстрел». Потом работать в лесу по семь-восемь часов: вывозить древесину на железную дорогу. Иногда нам приходилось работать и на железной дороге, грузить древесину на платформы, а потом долго тащиться назад, на этот раз волоча сани с дровами для топки. Работа за зоной была бы еще сносной, если бы не бесчеловечное обращение охраны. Нет, нас не били (в случае чего доставалось от бригадиров и нарядчиков), но нас изводили криками и руганью, а особенно тем, что гнали ускоренным маршем из лагеря на работу и обратно. Не дай Бог отстать! Тут и вправду могли огреть прикладом…
У меня перед глазами еще стоит одна сцена. Мы были в часе ходьбы от лагеря, в том месте, где железная дорога огибает лес; кроме обычной работы, пришлось отработать сверхурочно: загрузить древесиной пять-шесть платформ. Стемнело, и начальник конвоя, беспокоясь, как бы кто-то не сбежал, послал за подкреплением (хотя какое бегство по такому глубокому снегу?). И вот являются охранники с овчарками. Старшему по конвою кажется, что мало фонарей, и нам велят собрать и зажечь смолистые ветки. Простояв больше часа на снегу, закоченевшие и оголодавшие, мы трогаемся в путь, еле волоча ноги. По крикам охраны, по бешеному лаю овчарок, по выстрелам для устрашения можно подумать, что идет сражение или охота на диких кабанов, хотя на самом деле конвоируют молчаливую толпу несчастных, с трудом передвигающих ноги. Если среди нас и раздавался стон, то это было обращение к Тому, кто Один может избавить нас от мучений. Подобные сцены случались нередко; сколько раз на обратном пути с работы, слышалось: «Господи, помоги, а то все тут найдем могилу».
С первой оттепелью в середине марта нас начали посылать на железную дорогу скалывать лед и отгребать снег. Это была чуть менее тяжелая работа, но вечером мы возвращались в барак, до колен промокшие, хотя вместо лаптей нам выдали обувь из просмоленного брезента на деревянной подошве. Иногда нас поливал сверху дождь или снег с дождем; тогда ночью в бараке мы обречены были сушить наши тряпки на теле либо, если человек готов был спать на голых нарах и непокрытый, сдать их в сушилку, откуда утром их зачастую возвращали непросохшими.
Весной
Когда погода позволила, нашу бригаду поставили на полевые работы: корчевать пни и корни под пашню, поднимать целину, вскапывать поля и так далее. Это работа уже с большой нормой выработки, не для слабосильных; работали без тракторов и даже без плуга. Единственным нашим сельскохозяйственным орудием были лопаты, мотыги и вилы. И то бы неплохо, будь они в порядке, но, увы… Вознаграждения за все труды хватало ровно на то, чтобы держать нас впроголодь.