* * *
В комнате горела толстая свеча, тлели угли в небольшой жаровне - больного надо было держать в тепле. Мельхиор принес тюфяк и бросил его в угол. Ночь впереди долгая, на лавке, пожалуй, что и не усидишь, а там, Бог даст, может, и обойдется. Враз подурневший, отечный и чуть задыхающийся Валентин полулежал, опираясь на соломенные валики, глаза его были закрыты, дышал он мелко и часто. Не желая тревожить больного, забывшегося кратким сном, Мельхиор на своем тюфяке тоже слегка задремывал – предыдущая полубессонная ночь давала о себе знать. Вдруг Валентин резко мучительно закашлялся и проснулся. В тусклом свете свечи он не узнал Мельхиора и попытался вскочить, но потом лишь тихо рассмеялся сквозь зубы: «Опять ты, добрый брат? Вот оно, милосердие!» Мельхиор подал ему питье и сел поближе. Спать брат Алектор не собирался. Говорить ему было больно. Значит, будет сидеть и слушать, пока не сморит его лучший из целителей – Морфей благодатный.
* * *
«Зачем? – шепнул Валентин. – Ну зачем это все? Скучно тут у вас». Ну да, конечно, подумал Мельхиор, вот коли и вправду помрешь, скучно тут не будет, начнется веселье, а вслух произнес: «Скука губит больного, и помраченный дух уничтожает пользу от лекарства. Ну, о чем тебе рассказать?» Валентин пожал плечами и снова зашелся в вязком ржавом кашле. Будь ты мал, я бы рассказал тебе сказку. Будь ты прост, я бы говорил с тобой о святых чудесах исцеления и покаяния. О чем же говорить с тобой?
- Слушай, - внезапно спросил больной, – а каково это – всю жизнь в монастыре? Что, вообще нечего больше вспомнить? Ну правда, интересно.
- Отчего же всю жизнь? – улыбнулся травник – Меня когда в монастырскую школу отдали, я был вот как Джон сейчас. А до того – все честь по чести. Жил при отце, матери, правда, не помню, сказали, что она родами умерла вместе с братиком.
- А отец-то кто? Крестьянин?
- Крестьянину, малыш, сыновья нужны, сын – будущий работник. Что же его растить-кормить, чтобы потом за здорово живешь аббату отдавать? Мой отец рыцарь. Небольшой, да, но все-таки. И воспитывали меня, хоть и бастарда, но как рыцарского сына. И всему, чему надо, учили, а как же. Ну рыцарь-то из меня все равно бы толком не вышел, да и братцам старшим не особенно эта возня нравилась. И в конце концов я был отправлен в школу, а потом пошел бы в Университет. Был бы доктором права или богословия, солидным человеком. Да вот как все обернулось...
Валентин обалдело смотрел на Мельхиора. Тот поправил ему подушку и посмотрел на свечу, опоясанную насечками. До следующего принятия лекарства оставалось еще некоторое время.
- А... Сильвестр... Он, часом, не герцог?
- Герцог, - кивнул аптекарь, - среди прочих медикусов – герцог. Сам убедишься, дурачок. Ну, про что еще рассказать?
- А чего в клистирники пошел? Ты же рыцарь? И как тебе только позволили?
Ох, силы небесные, вразумите убогого! Как ему объяснить?
- Да видишь ли, Валентин, сударь мой, никто из родных меня родней-то не считал. А батюшка умер скоропостижно. И ни одного клистирника рядом не нашлось. Кабы нашлось, возможно, был бы я доктор. А тогда принял бы постриг, глядишь, и в епископы выбился.
Юноша лежал молча. Что-то неправильное происходило в мире. Что-то не укладывалось в его голове.
- Мельхиор! Брат Мельхиор? Как же ты теперь? Не жалеешь?
Аптекарь рассмеялся.
- Ну что ты, Валентин? О чем жалеть? Я на своем месте, и знаешь, слава Богу, что так вышло. А все отец Сильвестр. Если бы он меня, дурака, к себе не взял, неизвестно еще, как бы дело обернулось.
- Мельхиор. А как тебя раньше звали?
- Зачем тебе? Томасом звали. И веришь? Был я круглым идиотом, хотя и сын рыцаря, пускай бастард. И вдруг все кончилось, и дом, и семья, и хлипкий, но все же почет, и осталось у меня лишь то, что всегда со мною было. Сильвестр взял меня к себе и учил, хотя заплатить я ему мог лишь собственной головой и не нужен особо-то был. У него уже к тому времени Иона, ученик, ходил в помощниках, и я был ну чисто сбоку припека. Только и проку, что грамоту в меня вбили накрепко. А теперь, понимаешь ли ты меня, предложи мне выбирать – быть в почете, в славе, но без отца Сильвестра, без Джона, без аптеки, или оставить, как оно есть...
- Оставил бы как есть? – недоверчиво спросил Валентин. Мельхиор промолчал.
Свеча догорела до насечки. Валентин проглотил положенное количество темного ароматного настоя и жалобно взглянул на аптекаря.
- Ну уж нет, - лекарь весело покачал головой. - Знаю, о чем думаешь. Только с позволения отца Сильвестра.
- Он не разрешит, - буркнул строптивец, - он из вредности мне запретит.
Мельхиор обхватил двумя пальцами полупрозрачное, истаявшее от жара запястье Валентина и подсчитал пульс. Потом велел лежать тихо и вышел в коридор. С вечера в кухне в обливном глиняном горшочке настаивалась греческая валериана, и теперь ее оставалось лишь процедить и дать больному. Добрая травка – и от кашля исцелит, и грудь очистит, и успокоит смятенную душу. Глядишь, и уснет. Когда он вернулся, мальчик безучастно смотрел в темное непроницаемое окно. В комнате, по сравнению со студеным коридором, сразу же обступало тяжелое тепло и запах сожженных на жаровне смолистых палочек. Валентин повернулся к врачу и вдруг хрипло спросил: «Мельхиор. А если бы предложили не почет и покой, а другое. Ты бы променял?»
Ну что другое? Что можно предложить, Валентин? О чем хочешь спросить?
Брат Алектор странно взглянул на Мельхиора. «Слушай... А если бы тебе предложили то, что... выше всего... ты бы их оставил?» Он тяжело перевел дыхание, хватаясь за бок и морщась. Глаза его горели сумасшедшим огнем, но говорил он медленно, почти безразлично. «Если бы тебе сказали, что иначе ты сможешь увидеть Грааль? Ты бы отступился от Грааля?» Мельхиору стало жутко. В тусклом свечении мерной свечки, опрокинутый навзничь на высоком изголовьи, бледный и неподвижный, Валентин был похож на труп с огромными провалами глазниц и приоткрытым обметанным ртом, он судорожно вцепился в покрывало горячечными пальцами, воздух вырывался из его груди с сиплым клокотанием. Аптекарь поднял руку и положил ее на глаза безумцу. «Милый, - сказал он грустно, - я не рыцарь. Я бастард. Я бы отступился».
* * *
Валентин, не говоря больше ни слова, отвернулся к стене и замер. Через некоторое время он заснул и не просыпался до позднего утра. Жар не спадал еще пять суток. К полудню шестого дня резко выступила испарина. Температура упала почти мгновенно. Болезнь была побеждена.
глава 16
Все пропахло больницей. Прежнее домашнее спокойствие почти полностью вытеснил особый дух лазарета, что складывается из травяных отваров, пота и истомы, мокрого свежевымытого пола и шепота вокруг постели тяжелобольного. Ждали кризиса, и аптека наполнилась общей сумрачной тревогой, боязнью дурного исхода, тихими шагами в коридоре. За время болезни Валентина даже горожане заходили реже, а придя, говорили вполголоса, быстро получали требуемое и, не задерживаясь, уходили. Иной раз целый день Джон не слышал от своих ни слова, кроме кратких распоряжений и молитв во время мессы или за трапезой. Брат Серенус озабоченно и рассеянно кивал на любой вопрос, Мельхиор, встревоженный и замученный ночными бдениями, только отмахивался, а к отцу Сильвестру, освирепевшему до последнего предела, Джон старался не приближаться без особой надобности. Мысли о Валентине, сгорающем изнутри, бредящем в запредельном жару, были невыносимы и жестоки, как будто странный, болезненный чужак и вправду пришел и украл хрупкое счастье, что сверкнуло ненароком приемышу из аптечной лавки. Джон тосковал и бесился тем больше, чем тверже понимал: все не так. Есть больной, и есть два врача. Нет ничего важнее борьбы со смертью, что приняла сейчас облик воспаления легких, и все же сердце Джона заходилось от обиды и горечи. А самое худшее, что вновь и вновь являлся во сне Желтоглазый, подходил ближе и говорил отчетливее, но Мельхиор ночь за ночью проводил в комнате Алектора, и защитить от ночных кошмаров могло лишь чудо. Чуда не происходило, отрок угрюмо молчал и чувствовал себя прежним Иоанном Нераскаянным, ненужным и не обязанным никому в целом свете. Покоя и радости это не приносило, в голове Джона денно и нощно плескались и кипели злые слова, обращенные сразу ко всему миру, но более всего – к отцу Сильвестру. Даже во время молитвы Джон не мог толком сосредоточиться, добра это не сулило, и однажды днем гроза таки грянула. Посетителей почти не было, и Сильвестр отправил Мельхиора на краткий обход, а потом - отсыпаться. Джон, доставая что-то с верхней полки, грохнул оттуда целую банку мяты, переполошился, стал собирать и опрокинул бутыль чистого оливкового масла. Сильвестр сурово отчитал растяпу и влепил ему увесистый подзатыльник, и тут Джон, доведенный до отчаяния собственной никчемностью, услышал, словно со стороны, собственный голос, произносящий чудовищную брань.