Стоит предположить иное — что «камни» в глубине своего естества хранят зачатки духовности или соединяются по некоему умыслу, сразу является необходимость в источнике этой духовности. Луч невозможен без солнца, звезды, свечи.
В мире, значит, существует изначально нечто, хранящее духовность, то есть не присущее «камню» свойство познания мира, восприятия и осознания. Тогда не проще ли предположить, что это нечто вовсе не связано с «камнем». Понятие вместимости Духа — так обозначим это — вообще бессмысленно.
Каким ни будь ответ на эти первые вопросы, последовательный атеист обязан усомниться в самых основах атеизма и искать прямой и непротиворечивый путь, отбросив не только чужую, но и собственную веру. Она у него столь же недоказуема, как и чужая, только ещё и простодушна...
Но вот удар, как будто способный сокрушить всякую веру: в «Диоптре» безжалостно подмечено, что даже незначительное повреждение Плоти искажает или уничтожает душу. Получается, что Дух можно временно уничтожить, а после самыми простыми снадобьями, хоть уксусом под нос, воскресить.
Это свидетельствует о нашем приблизительном или ложном представлении о природе Духа, отождествляемом с рассудком. У Духа так же много состояний, как, по Евангелию, у Отца Небесного — миров. Мы и в бодрствующем виде, тем более — во сне переживаем это множество; что говорить о превращениях Духа, связанных со смертью!
Помиримся же на том, что Дух есть возможность зрячего восприятия Вселенной, что пребывает он не во прахе, а в своём мире и состоянии, вот именно — предвечно и самобытно, и не дерзнём исследовать все его формы и проявления. Такая попытка предпринимается во всех религиях и суевериях. Вот эта вера, будто Дух приоткрывается нам в откровениях пророков, воистину сомнительна.
В спорах волынских социниан мелькало имя богослова Николая Кузанского. Арсений отыскал его трактат в монастырской либерее. Месяц промаявшись с латиницей, поразился близости мыслей. Одна была неутешительна: «Поиски Творца в творении бесполезны. Он должен скорее ускользать от нас, чем открываться...» И даже приоткрытое мы исказим земными понятиями, хотя другого пути нет: «Благословен ты, Господи, что кормишь меня молоком уподоблений, пока не предпишешь твёрдую пищу!»
Но человеческая душа — не просто образ или отсвет Духа Божьего. Она — частица его, и, следовательно, по ней мы можем с великой осторожностью, не забывая о «молоке уподоблений», угадать некоторые Его атрибуты. Вычленить, вылущить зёрна из чувственных примесей и шелухи.
Останется не слишком много. Какой-то смутный волевой порыв, беспокойство познания, тяга во внешний мир, к тому, что можно назвать противоположностью духовного. К бесцельному творчеству. Из всех атрибутов Творца или изначального Духа эти — наиболее вероятны. А всемогущество, любовь к своим творениям и прочее, на чём основаны религии, — уже не молоко, а масло уподоблений. Можно верить, будто Бог тебя любит. Но трудно.
Возникает другое недоумение: зачем Творец возлагает на себя вериги земных страданий? Ведь, обрекая на них человека, свою, так сказать, эманацию, он и себя не оставляет в самодовлеющем покое. Возможны разные ответы. Апостол Филипп считал творение «ошибкой» Мирового Духа, что отражено в предании о Сатане. Возможно, существует высший, слепой закон, по коему предвечный Дух страдает, наказуется за свой порыв к познанию предвечной же Материи. Попадая в её мир, грязнится и гибнет многократно, подобно... шпегу в чужой стране без знания законов и языка.
О, молоко уподоблений! Неупокой долго смеялся в глухой пустоте кельи от радости открытия и неожиданности образа. Такого он в богословских книгах не встречал. Душа — лазутчик Бога в косной Вселенной?
Или Единый Дух, лишь мнимо разделённый на множество личин, подобен — со времени изгнания из Рая — ребёнку, чистому и радостному, выбежавшему из сада на загаженную улицу, чтобы его там развратили и умертвили. Зачем? Знает ли это сам ребёнок?..
Колокол звал к вечерне. Неупокой в радостном изнеможении отрывался от книг и заветной тетрадки, оставлял в келье непосильный груз. Девятнадцатого ноября в Печорском монастыре поминали царевича Ивана. Смерть его затемнила последние просветы. Арсений смотрел трезвее, вспоминая свои беседы с наследником, но понимал, что Фёдор, руководимый Борисом Годуновым, будет хуже. Однако думал о возможных тяготах застенного мира редко и отстранённо, он не грозной мглою застилался, а грустным сумраком. Неразрешимые вопросы Петра Пустынника или догадка Николая Кузанского занимали куда сильнее, чем вести из Москвы. И даже сын, «заложничек»...
Тот рос в неторопливо богатеющей, угрюмо-трудовой семье, накрепко привязанной к монастырю заповедными летами, ссудами, взятыми на посилье пашнями. Крестьяне только теперь сообразили, чем был для них Юрьев день. Боялись, что его так и забудут восстановить. Надеялись на смерть государя и неизбежные при этом послабления. Но даже изнемогая и возмущаясь, чаяли государева заступничества, и ничьего иного. Война не разбудила силы сопротивления в этих покорных и разобщённых трудолюбцах. Какое же вселенское несчастье или развал страны способен поднять их на бунт, подобный Реформации в Империи? Разве казаки, прихлынув с окраин, запалят этот трухлявый лес...
История России катила деревянным колесом-колодой по не подвластному даже царям закону; скитальцам оставалась радость — увёртываться, чтобы не раздавило; отвергнуть мир. А сына было только жаль.
Первое время Неупокой старался чаще навещать его, подумывал о воспитании, о «выкупе заложничка моего». Но в чувстве нечаянного отцовства любви оказывалось меньше, чем вины. Всё было чуждым Арсению в семье Мокрени. А сын чем становился старше, тем глубже пропитывался её душно-кислым запахом. Дети растут, аки цветы, внушал себе Неупокой. В зависимости от почвы, луговины. Пришлый отец бессилен. Повторял восточную мудрость: глупец говорит — дом мой, дети мои; ты сам не принадлежишь себе, откуда дом, откуда дети?..
Вечерня текла в волнообразных спадах молитвенного умиления — к мечтаниям. В мерцающем свечном туманце являлась Ксюша. С нею и чуждый застенный мир преображался, манил несбывшимся. Ведь собственная жизнь творится человеком как черновая рукопись, перебелить её никто не успевает. Лишь самовластная душа вольна вернуться к развилке, откуда можно было пойти другой дорогой. Виделись почему-то северные моря, вспоминался Оливер Брюннель. Строгановы привечали таких, как он, но и таких, каким воображал себя Неупокой... Плыли на восход. Длинные сиреневые волны и небеса, лазурные в зените и сизые на горизонте от близости Великого льда, уходили за резную корму с медлительностью монастырской службы. Загадочные тюлени-соглядатаи высовывали головы, блестящие и чёрные, как воинские шапки. На плоских берегах, посверкивавших ледяными жилами, торчали одинокие самоедские чумы. От холода там даже звери жили под землёй, ибо на земле их никто не видел: «Мамант — глава десять пуд, рыло яки свиное, верх уст его две трубы долги, зубов восемь, имеет на главе два рога подобно воловьим...» Не добравшись Ледовитым морем до Индии, возвращались на Обь. В новой крепости, пахнущей тёсом, со слезами счастья встречала Ксюша. С нею — сынок. Будет расти здоровым, вольным отроком, забыв избу Мокрени. Книжнику всё дозволено. Как и иноку, отринувшему и потерявшему всё. Неупокой, сказали бы зернщики, курбовал, мошенничал, подменяя сыну мать, после чего любил его заботливей, чем в жизни...
— Ещё помянем убиенных без вины рабов Божиих Ивана, княгиню Евдокию, Марию да с ними двенадцать душ со старицами, имена их ты, Господи, веси!
Дьякон самовольно внёс царевича в синодик, посланный государем в монастыри для вечного поминания загубленных в опричнину. Прежде Ивана поминали как почившего в Бозе, хотя все знали, что он убит отцом. Поступок дьякона выглядел необычайно дерзким, но объяснимым: видимо, из Москвы дошли вести о шатости власти. Бессмертно псковское вольномыслие... Опасливые вздохи вспорхнули и затихли под сводами пещерной церкви. Дьякон читал, и толпы замученных и убиенных с деловитой торопливостью мутной чередой обтекали амвон, уминались в земляную стенку, в красные песчаники. Известно — души до Страшного Суда пребывают в особом мире, в мучительном ожидании, облегчаемом лишь молитвами за них и памятью о них. Потому поминать надлежит даже умерших пятьсот и тысячу лет назад.