Она почти опустела. У дальней стены двое выздоравливающих крепко спали, отворотившись. Михайло смотрел на свечку в Ксюшиной руке расширенными, к самому худшему готовыми очами. Он ей напомнил оленя, попавшего в петлю, только что осознавшего свою безнадёжность. От раненых не скроешь суеты вокруг умирающих, они угадывают подробности, недоступные здоровым. И примеряют на себя все эти хлопоты и муки.
— Что ты, что ты, — выдохнула Ксюша. — Господь милостив. Немец надеется.
Михайло расслабился и усмехнулся. В сердечном нетерпении она проговорилась как раз о том, что все скрывали от него: странное состояние Михайлы немец объяснял внутренним разрастанием отёка или опухоли, её давлением на мозг, святая святых человеческой плоти, и, полагают некоторые, местоположение души. Другие — большинство — помещают душу в сердце... Если отёк рассосётся, Михайло выживет. Но время для рассасывания прошло, болезнь усугублялась, с каждой неделей надежда немца иссякала. Ксюша не верила в немецкую науку, верила в Божий Промысел, что и спасало от отчаяния. Такие вдохновенные молитвы, что возносились ежевечерне за Михайлу, не могли не пронзить сердца Божьей Матери. Ксюша присела возле ложа и, нарушая все уставы, сжала его виски ладонями.
Так лечат и неисцельные болезни. Живая сила между ладонями пронизывает больную плоть, все её волоконца и сосуды, удерживающие душу, внушает волю к выздоровлению. Святые наложением рук творили чудеса, Ксюша надеялась на маленькое чудо.
Чем глубже любовь к больному и чище помыслы, тем верней исцеление. Ксюша была уверена, что все её помыслы чисты... Но стоило ладоням коснуться горячих висков Михайлы с жёсткими кудельками, отросшими со дня ранения, как нежная иголочка проникла в сердце Ксюши, и брызнул из острия тонкий бесовский яд, взмутивший мысли и желания, и заболело одно неисполнимое: припасть ещё и губами ко лбу, подернутому потным бисером, выпуклому, как у норовистого, но добродушного телёнка. Взгляд женский острей мужского пронизывает цветное оперение избранника, зато и сердце легче мирится с недостатками. В Михайле Ксюшу привлекал отнюдь не гибкий или глубокий ум, вообще — не ум, а чистая, здоровая натура «витязя» в самом простонародном понимании. Она угадывала-вспоминала этот сказочный, прилетевший из детства образ, всматриваясь в глаза любимого, как в выставленные весной окошки: ни пыль, ни копоть, ни талые потеки не мешают заглянуть в самую глубину светёлки. Но то, что высветил там лучик любви и любопытства, наполнило её отчаянием: всё это безумно, радостно желанное было не для неё!
Тихим голосом, звучавшим убедительнее всех запретов, Михайло приказал:
— Поцелуй меня, Ксюша.
Непочатый кувшин склонился над чашей, и долго не прерывалась тягучая, горьковато-сладкая струя — ещё, ещё! Подобно хмелю, пряностям и медовой сладости, перемешались в кувшине щедрость с жадностью, и уже устье готово было опрокинуться, чтобы ни капли не осталось, всё — твоё... Но как по Рождестве Богородицы «всякое лето кончается», так иссякает и мёд, и всякое счастье, и наслаждение. Из-за двери позвали:
— Мати Калерия! Нужда до тебя.
Ксюша отшатнулась. В дверях стояла сестра Марфуша. Так звали её не по уставу за миловидность, юность и прилипчивую ласковость, простиравшуюся, кажется, не на одних монахинь: уж больно сочно выделялись на пухлом личике с голубоватыми подглазиями сладкие губки, вечно сложенные в призывной полуулыбке. Её подозревали по меньшей мере в мысленных грехах... У Ксюши горячо отяжелели веки. Странно: эта смазливая инокиня, неведомо за что, но явно не добровольно постриженная, оказывалась рядом всякий раз, когда Ксюша страдала от искушения. Как будто тёмным силам, охотившимся за её душой, нужна была именно такая свидетельница. Ксюша принудила себя взглянуть в её прищуренные глазки:
— Пошто зовёшь?
— Пытаных привезли, страшимся принимать.
— Литвины?
— Чаю, и трансильванцы есть. Лютеровой ереси, папёжской веры. Куда их, к нам, в приют? А приказано лечить.
— Страдание всех уравнивает. Сказано — нет ни еллина, ни иудея.
Псковские воеводы жестоко пытали «языков», захваченных во время вылазок, чтобы узнать, где ведутся новые подкопы, какие замыслы у короля. Несколько подкопов взорвали встречными зарядами, но венгры и поляки не унимались. Пытаные открывали, что всех подкопов девять или десять, «каждый начальник свой подкоп поведоша: подкоп королевский, польский, литовский, скорый и похвальский, угорский и немецкий...». Выяснилось, что «напереде угорский подкоп поспеет». Но направление подкопов хранилось в такой глубокой тайне, что ни один «язык» даже под костоломными и огненными пытками открыть не мог. Из пыточных подвалов выпотрошенных пленных передавали на лечение в приют Калерии. Лечите, выволакивайте из смертной пасти, мы пленных не убиваем.
Вместо монахинь к иноверцам приставили посадских жёнок. Кроме охраны при них находился пастор с Немецкого подворья. Все трое — литвин и два немца — оказались лютеранами. Бритое лицо пастора казалось стянутым иссохшим рыбьим пузырём. Он изо всех сил скрывал отношение к тому, что сделали с его единоверцами. При появлении Калерии встал, одним свечением голубых глаз выказав симпатию и приглашая совместно возмутиться воеводским варварством. Ксюша осенила себя крестом, как кисеей заслонилась. Что бы ни творили безумцы с раскалёнными клещами, слуги Божьи должны не осуждать, а вершить милосердие. Он деликатно отступил в угол, Ксюша и старица-травница склонились над литвином.
Он ничего уже не хотел, кроме прекращения боли — любой ценой. Перестарались костоломы. Пальцы, изуродованные тисками, почернели не от прилива крови, как сперва решила Ксюша, а от её гниения. Всё тело приобрело синюшный тон, по опавшему лицу пошли землистые пятна, в очах — какое-то ороговение, одичалость. Если, по предложению старицы, отпилить ему ладони, воли не осталось вытерпеть новую боль, а позже — жизнь. Душа рвалась из развороченной клетки, цепляние за прутья было невыносимо. Они ведь мягкосердые, литвины. Наши и немцы — крепче.
Занялись немцами — рыжими, долгорукими, костлявыми. Родом, как оказалось, из Шотландии, там половина мужчин в наёмниках, служат всем европейским государям. Ксюша всё отвлекалась на литвина, что-то удерживало её возле разломанного тела. Или кто-то удерживал, заботясь о её душе. Сообразила: он чертами, статью мучительно напоминал Монастырёва. Такой же лоб телячий, только известково-жёлтый, будто сквозь кожу просвечивала черепная кость. Вдруг до литвина с опозданием дошло, о чём вещала старуха в чёрном: руки пилить! От ужаса перед грядущей болью он не успел даже молитвы пролепетать, хватанул воздуха и вытянулся. Пастор, раньше Ксюши уследивший это мгновение опустошения тела, вытянул над мёртвым руки. Путь ему указывал или, судя по трепету пальцев, следил, как сила невидимая исходит из плоти? Об умирании темно толкуют ересиархи и святые отцы. Христос — молчал... Ксюша, уставясь на мёртвую плоть, вспоминала: как полчаса назад припадала к такой же с постыдным желанием. Ведь не было ей дела до души Михайлы, а лишь до горячих висков его и жадно разверстых губ! Вот они — без души: так отвратны. Вот то в чистом виде, что инокиня Калерия хотела ласкать и лелеять, даже остаток дней посвятить. Разве ей не приснилось на прошлой неделе, как она Михайлу потчует разварным судаком в деревне, в своём дому... Плоть, питаемая плотью. И всё сгниёт.
Ксюша вышла на садовое крыльцо. После ранних морозов потеплело, на яблоневых сучьях и смородиновых кустах оттаивал куржак, крупные капли падали на многослойную бронзово-бурую и жёлтую листву. Отчего мёртвые листья благоухают свежо и горько, так что от прихлынувших воспоминаний прихватывает дыхание, а человеческие трупы смрадны? Не потому ли, что Богу угодна жизнь деревьев, а человеческая земная не угодна, ибо возникла по козням злого духа или, как полагал святой Филипп, из-за ошибки? Диалектические сомнения редко занимали Ксюшу, но если уж задумывалась, то вычерпывала до донышка, всякий раз убеждаясь, что ничего там, кроме непробиваемого донышка, нет. И посоветоваться не с кем. Игуменья не жаловала философии, а отец духовный, белый поп[92], охотно выслушивал лишь исповеди, влезая в потаённое, от богословских вопрошаний уходя... Вон бродит по саду странный инок с низко надвинутым куколем, не дерзая приблизиться к больнице. Ксюша его давно приметила и доносила матери игуменье, та отмахнулась: по саду бродить не возбраняется, верно, за недужных молится или спроста уродивый. Ксюша чувствовала, что — не спроста, кого-то он ей походкой и вдумчивым наклоном головы напоминал, тревожил. Вид — книжный... Многое мог бы разъяснить. Окликнуть, пренебречь уставом? Столько уже нарушено ради болящих, раненых и бедных. Нельзя укрыться от соблазнов мира, пытаясь утолить его печали. Да и уставы монастырские чрезмерно построжали только при нынешнем государе, всей России давшем безжалостный устав. Давно ли по постановлению Стоглавого собора закрыты смешанные мужеско-женские монастыри, сожжены бани, где мылись вместе монахи и монахини... Что за срамные образы стали преследовать Ксюшу, стоило дать послабление чувствам, своенравным мотыльком вспорхнуть на огонёк! Жестокое борение ведёт ангел-хранитель за её слабую душу. Помочь ему молитвой... Но вместо затверженных слов вырвалось: