У новых пленных «вымучивали цифирь»: сколько народу осталось в Старице? Где царская семья — малжонка, дети? Все при нём, согласно отвечали дети боярские. А воинских людей при государе сотен семь.
— Не верю в такое глупство! — возмущался Радзивилл. — Але про нас не ведает?
У Кмиты не находилось возражений, одно чутьё подсказывало ему, что в эту осень исконному врагу Литвы не только военная удача изменила, но и обычная предусмотрительность, жизненная цепкость. Иван Васильевич подобен ныне Иову на гноище[91], попавшему в такой «провал фортуны», где все несчастья сходятся и завершаются и откуда два пути: в конечную погибель или наверх, ко спасению... Самое время не пустить его наверх, добить!
Ненастным вечером дошли до переправы через Волгу у монастыря Пречистой. Огни слободок под самой Старицей пробивали туманные сумерки, воображение Кмиты устремлялось навстречу им. Стоянку окружили валом и бревенчатыми заметами, кроме дозоров по окрестностям рыскали конные объезды, татар с мурзой Алимбеком отправили за Волгу — проведать русские войска на подступах к Старице, захватить «языков». Но люди Христофора Радзивилла, ядро отряда, переправляться не собирались, считая свою задачу выполненной.
Ночь наступила холодная, но не дождливая, потому долго сидели у костров и спорили, поделившись, по шляхетскому обыкновению, на партии. Радзивилла поддерживало большинство. Кмита в ознобе возбуждения, усугубленном небольшой простудой, ушёл к сторожам. Долго сидел на поваленном тополе, кутаясь в волчий плащ. За Волгой медленно поднялось зарево, татары Алимбека дорвались до любимого дела. В первую ночь не вернулись — увлеклись грабежом или их русские порубили? Филон Семёнович приказал искать по берегу лодки, с утра налаживать переправу. Радзивилл с кривой улыбкой помалкивал, не мешал.
Русские не пресекали татарских бесчинств. Если и высылали из Старицы дозоры, то небольшие. На третью ночь бессмысленной стоянки и споров вернулась часть татар. В беззвёздной мгле и тишине, нарушаемой только шуршанием мороси по плащу, Кмита услышал железное лязганье, придушенные крики. Казаки кинулись навстречу, приволокли двоих. Судя по ферязям, детей боярских не последнего разбора. Сопровождавшие татары уверяли, будто взяли «боярина, мурзу». Набивали цену, очень гордились своими подвигами под самым носом великого князя.
Кмита велел подживить костёр, повёл допрос, не дожидаясь уснувшего Радзивилла.
— Вы, лазутчики, — сказал он московитам, — маете быть повешены, но коли не станете молчать, помилую...
Пленные не упрямились. Послали их в дозор не в первый раз, по возвращении их выслушивал сам государь. Они покуда доносили — литва-де держится усторожливо, в укреплённом таборе, а вязней взять не мочно и, сколько литвы, неведомо. Государь гневается и посылает сызнова. Со стены видит пожары, но гнать татар не посылает по малолюдству.
— Каково малолюдство? — вцепился Кмита в ключицу того, что выглядел пожиже и побогаче.
Московита перекосило от неожиданной боли.
— Я ж не разрядный дьяк! — В визгловатом голосе звучали обида и готовность говорить. — По видению... сотен пять с гаком.
Кмита ослабил хватку.
— Велик ли гак?
— Може, сотни две. — Вдруг усмехнулся: — Семь сотен с полусотней, пане.
— Тебе откуда ведомо до полусотни? Лгал?
— В палатах государевых осадный голова с Афанасием Нагим говорил. Поссевин-де уехал, государю пора в Москву, нечева тут и делать. А государыню да царевича Фёдора Ивановича уже отправили.
— Ты, вижу, не простой...
Подошёл Христофор, ознобленный со сна. Равнодушно выслушал пересказ, отрезал:
— Московское вероломство! — Пленные стали креститься, боясь повторения пытки. — Дивлюсь тебе, пане Филон. Веришь голоте. Да будь там сотни три, як ты в крепость войдёшь?
— То мои клопаты!
Радзивилл ушёл досыпать.
Однако утром не спешил доворачивать лагерь, не давил на Кмиту, хотя считался в отряде главным. Может, и сам заколебался, заразился азартным умыслом, поверил в чутье разведчика. Если бы не треклятые татары, на пятую ночь доставившие вязня-перебежчика, по убеждению Кмиты подосланного Нагим, Радзивилл дрогнул бы... Перебежчик назвался царским постельничим, именем Данила Мурза. Татарской крови в нём хватало, но говорил он по-русски чисто, а на имя Данила, выкрикнутое внезапно, отозвался не вдруг, будто недослышал. Чужое имя, убедился Кмита. Главное, чудилось, что этого Мурзу он где-то видел, и связывалась его рыжая рожа, как и неистребимый запах пота — такие урождаются, сколько ни мойся, пахнут, — с его, Филона Семёновича, давней промашкой, неудачей. Всё неудачное и подозрительное он привык связывать с московской тайной службой. Вот кого испытать на огоньке! Но Радзивилл, едва услышав первые откровения постельничего, отдал его на береженье своим гайдукам и мучить без себя не разрешил. И вымучили то, ради чего этот вонючий рыжий был послан и что хотел услышать Христофор: в Старице-де стоит целый государев полк, другой на подходе, а государыню с царевичем отправили в Москву лишь потому, что дурно спали из-за пожаров... Перебежчик уловил, какие вести приятны Радзивиллу, хотя и не внушают доверия Кмите. Но Радзивилл главнее... После допроса Кмиту к нему не допускали. Лишь изредка возле палаток гайдуков отсвечивала рыжая бородёнка, бессильно уязвляя память.
До последней днёвки у Пречистой Кмита не верил в проигрыш. Под вечер он с двумя сотнями казаков и шляхты, испытанных под Руссой и Смоленском, переправился на левый берег Волги и по следам татарских безобразий дошёл почти до Старицы. Мрачное впечатление выжженной земли, мертвенного безлюдья усугублялось затишьем, предвещавшим слезливое ненастье. Кончалось бабье лето, и, как у престарелой жёнки, пустел мир. Таких дорог и поселений Кмита не видел даже под Смоленском, когда молва опережала его на сутки. Если недосечённые татарскими саблями жители забились за стены Старицы, а воеводы не побоятся выдать им оружие, город не взять. Одна надежда — на измену. Литовские шпеги держали связь со старожильцами, помнившими мучительную смерть князя Владимира Андреевича Старицкого и ненавидевшими царя-отравителя. Странно, что с начала войны они не подавали вестей. Теперь сгодились бы. Один служебник Кмиты зимою ночевал у них, вернулся цел... Во время войны у русских, недовольных властью, внезапно и необъяснимо пробуждается патриотизм. Но Зуб сумеет связаться с ними, прижать и припугнуть, как только задымятся стены города. Зажигательные ядра по чертежам короля у Кмиты были, как и лёгкие пушки во вьюках.
Башня с негасимым факелом открылась за поворотом лесной дороги. Пламя нечистым языком лизало лохматое подбрюшье низкой тучи. Другие факелы то появлялись, то пропадали в верхних бойницах стен, похожих на бессонно моргающие глаза. Стена была деревянной, на каменном основании, низковатой: покойный Владимир Старицкий старался не раздражать подозрительного кузена. В дворцовых светёлках, вопреки русскому обыкновению укладываться с курами, рдели окна. Экий сполох мы учинили, усмехнулся Кмита, воображая, в какой растерянности и унынии пребывает теперь Иван Васильевич, как мечется между желанием бежать вслед за женой и младшим сыном и злой гордыней — такой же древней, византийской, как и страх единодержца...
На «докончальную раду» сошлись в шатре Радзивилла. Кмита потребовал:
— Зови того постельничего. Докажу, что лжёт!
Едва перебежчик нагнулся, входя в шатёр, Зуб сбил с него шапку. Рыжие волосы, недели три назад обритые по воинскому чину, вылезали холопьими патлами. Потный смрад слышался даже в тяжёлом воздухе шатра, забитого давно не мывшимися людьми, уже не замечавшими, как закисает тело под кожей и железом.
— Веришь ему? — спросил Кмита Радзивилла. — Веришь, что эдакого смердючего в великокняжеские палаты пустят? Ты бы его на поварню не пустил. Гей, рудый, нос утри! Дивитесь, Панове, он же рукавом утирается, спальник. По повадке холоп, тольки шапка баская. Да дрэнно стрижен, на государевы очи с такими куделями не являются.