...Три дня он добирался до Роси, имения Ходкевича. Хозяин бывал наездами, чинш[21] собирал шинкарь Могендович, когда-то выручивший Ходкевича, едва не разорившегося на откупах в компании с Воловичем. Толкуют, и московские деньги тут пригодились, в бескоролевье всё было возможно, но Могендович остался чист. Рисковый и терпеливый, шинкарь имел свои связи в крестьянском и мещанском обществах, уменьем достигая того, чего ни паны, ни король не достигали силой. Через него Меркурий несколько раз удачно поменял злотые на рубли... Он знал, что ни один еврей не станет доносить о беглеце князю-антисемиту. Курбский много грошей потерял, сажая в затопленные подвалы замка ковельских евреев.
Меркурий поселился в одной из полутёмных, кисло-пахучих каморок на задах корчмы, соединявшихся такими кривыми сенцами, что в них не путались одни хозяева. Кормили в чистой половине, за занавеской. Там он случайно повстречался со старым знакомцем, завернувшим в корчму с гродненской дороги.
Накрывая столик, хозяйка поставила два кубка. Невклюдов оскорблённо насторожился, решив, что Могендович, забыв приличия, вздумал разделить с ним трапезу. Двойра сказала:
— Пан Смит, вашой милости дауни знаемы, прошает дозволения выпить вашой милости здоровье.
Человека с таким английским именем Меркурий не помнил. Когда тот вошёл, едва колыхнув занавеску, то оказался одним из «пройдисвитон», встречавшихся с Меркурием вот так же, ненароком, и соблазнявших его московской службой. Прежде Невклюдов относился к пану Антонию немного свысока, хотя внимательно прислушивался к позвякиванию серебра в его карманах. Ныне они, бездомные, уравнялись в положении, если отбросить шляхетство Невклюдова, коего он лишится по жалобе Курбского. Скоро и у него появится такая же тоскливая провальность в гулевых очах, оглядчивость и внутренняя суетливость, прикрытая самоуверенностью. Только Меркурий молод, а Антоний стар, ежели не годами, то усохшим ликом, ранней сединой и безразличием к жизненным радостям, успеху и стяжанию, что движут всяким человеком. Мог пить горелку, мог не пить; сумеет сговорить Меркурия — добро, не сумеет — и ладно. Меркурий ёжился под уныло-проницательным взглядом Смита. Лишь после чарки потеплели рысьи зрачки.
— Таки решил податься в сбеги? Дам тебе заповедь на начало новой жизни: не верь на слово, особливо московиту, бери наличными. Не угрожая, делай. Кто грозит, того рука дрожит. Снедай, я так посижу, бо нейдёт в меня еда. Товар продажный маешь?
Меркурий перечислил содержимое одной сумы. Антоний уронил:
— Возьму. Дороже никому не сбагришь. С жидами — тайна прадашь, як в Минске говорят. Продешевишь.
— Я и иньший товар маю.
Пролепетал стеснительнее, чем хотелось. Вдруг самое дорогое представилось дешёвкой. Антоний проницательно ухмыльнулся:
— Бланкеты с подписом Курбского жид купит за... Ну да сам сторгуешься. Могендович вас сведёт.
— У мене не одни бланкеты.
Меркурий, не раскрывая главного, а потому не слишком вразумительно втолковывал Антонию, в какие «злочынства» замешан Курбский.
— Велькую неприемнасць доставят оне тайной службе и самому князю!
— Высоко хватил, — одобрил или осудил Антоний. — Добро, сведу тебя с московским вязнем, что живёт в Троках на 6ереженье у Воловича. Но Богом заклинаю, ни с кем не говори, кроме него!
Неделю Меркурий сиднем маялся в каморке, боясь даже в окно выглядывать. Ел, пил без меры, конь отъедался в конюшне Могендовича. Тот сообщил, что некий Наум Нехамкин готов купить бумаги Курбского, коли бланкеты подлинные. Только день его стоит дорого, Меркурию надо добраться до Ошмян, уже недалеко от Трок, и найти корчму Осики Нехамкина.
К Ошмянам Меркурий подъезжал с опаской, в ранних сумерках. Последняя верста шла голым, промороженным лесом — дуб, тополь, чёрная ольха. Снег не держался на перекрученных, шутовски вывернутых сучьях. Если на дубе удержались бледно-бронзовые листья, то и они позванивали зловеще, безнадёжно. Дождёмся лета, всё зазеленеет, внушал себе Меркурий и не верил. Со стиснутым сердцем подъехал к харчевне на окраине Ошмян, узнав её по описанию Могендовича. Хотелось поскорей бездомной кошкой проскользнуть в тёплую щель, но — незадача — попал к пьяному застолью.
Местная шляхта пропивала чинш, собранный с крестьян ко дню Святого Мартина. Кто не уплатит, штраф-поколодное... Свежего человека поволокли к столу. Меркурий не сопротивлялся, уже в привычку вошло — не выделяться. Заставив выпить штрафную чару (тэж поколодное, сострил шляхтич в сквозящей свитке, зато с серебряной насечкой на кинжальной рукояти), военная надежда Речи Посполитой возобновила словесную баталию.
В ту зиму говорили только о войне. Виленские пииты воспевали взятие Полоцка, усугубляя общую уверенность, что после полувекового перевеса московитов Божья симпатия перетекла в Литву подобно облаку, гонимому восточным ветром. Но стоило заговорить о продолжительности войны, её конечных целях, всякое общество, застолье как саблей разваливало надвое.
Король в беседах с иноземцами замахивался на Москву. Положим, перехватывал, вымогая новые займы. У Пскова и Смоленска стены каменные, ядрами с фитилями не подожжёшь. Даже если их возьмём, Москва с такой потерей не примирится, война протянется в будущий век. А ветер переменчив, Божья милость рубежей не ведает. Денег и на ближайшую кампанию недостаёт... московский царь готов мириться... Лицемэрно!.. Нехай лицемэрно, иж бы войска отвёл да грошей не платить... ага, а после сберётся с силой и тот же Полоцк у нас отнимет! Московиту веры нет!
Меркурий слушал без интереса. После побега он вознёсся и над вековой враждой народов, и над грошовыми терзаниями мелкопоместных. Иметь недвижимость и родину — равно обременительно. Земля достаточно просторна и обильна, чтобы принять, наполнить любовью, ненавистью, радостями, наслаждением, а значит — счастьем всякого человека, готового отовсюду уйти без оглядки... Где родина еврея, меланхолически-насмешливо выглядывающего из кухни? Какое у него располагающее, умное лицо с забавными жировыми складками от пейсов к бороде. Меркурий не вдруг сообразил, что жид ему мигает.
— Ку-да? — рявкнул сосед. — А погуторить?
Меркурий вырвал локоть.
— Ты — Оська Нехамкин?
— Прошаю до покою...
В «покое» пахло обычной еврейской смесью тушёной, сильно перепаренной еды с неистребимым морковным цимисом, залежанных перин и неснимаемой одежды. Здесь даже чистоту скрывали — на всякий случай.
Повстречай Меркурий Наума Нехамкина в шляхетской половине, он принял бы его за валашского «боярина», дворянина средней руки. И ссориться поостерёгся бы. Влажные тёмно-карие глаза, сажистые брови, того же цвета тугие кудри, прижатые ермолкой, и борода, черно и плотно охватывавшая румяное лицо, равно могли принадлежать еврею, армянину, молдаванину. Зато булыжники предплечий, плеч, клещевидные кисти рук, борцовская грудь и выпирающие из-под хламиды мышцы живота редко встречались у соплеменников Наума, разве у потомственных железных мастеров. Пальцы и выдавали в нём мастерового, только не по железу: ссадинками, точечными ожогами, неизбежными при тонкой плавке и поковке, насечке и травлении кислотой. На черта ему бумаги князя Курбского?
— Пан нэ побрэгавает сладкой вудкой?
В аспидной бороде сверкнули чесночные зубы и пунцовые уста сластолюбца. Этому — тоже в отличие от соплеменников — не терпелось взять от преходящей жизни самое лакомое, и побольше.
Вишнёвка была такой крепкой и переслащённой, что сразу всосалась в кровь, кинулась в голову. Меркурий испугался: ещё стаканчик — и не миновать «танна прадаць», продешевить. Наум утешил:
— За цену погуторим на ясну голову. Покуда не показал бы милостивый пан тое бланкеты?
— Мне не веришь, жид? — внезапно взбеленился Меркурий. — Я врядником у князя четыре року...
Наливка вязала язык. Рассудок оставался ясным, злобным, язык и руки — как у паралитика. Наум налил ещё. Губы его растягивались, но очи сузились, как от песчаного ветра.