Старица — ближнее Заволжье, древний приют беглецов от власти и стяжания, чьи образы являлись чаще, ярче блёклого лика брата. Уже недалеко и северная пустынька Нила Сорского, ушедшего от мира — при жизни — дальше всех... Дворец Владимира Андреевича был основательно запущен. В окружении заросших садов и лесов он напоминал приют заколдованной царевны, встреча с которой сулила обновление жизни. Так всё сливалось в Старице — Нил, праведность, умная молитва, бегство раба, волшебная, целительная любовь... Ему было не жутко и не стыдно там, а просто хорошо. Но приходилось возвращаться в постылую Москву для неотложных, обычно неприятных или жестоких решений.
Декабрьский воздух столицы насыщался враждой, как дымом тысяч печей, от коего мороз казался злее. И все искали виноватых — в скудости жизни, падении веры и патриотизма, в поражении. «Жидов государь в Россию не пускает, —твердили всезнающие москвичи, — а немцев призывает. Дозволил кирхи строить на соблазн посадским, и без того заражённым жидовствующей ересью...» И верно: из-за немецкого лукавства победоносная война с Ливонией переросла в соперничество со всем западным миром! Дальше: побитым ливонским немцам дали слободку на окраине Москвы, за Яузой. Отчего она называется Наливкой? Царь разрешил им гнать вино в любое время, спаивать столичных жителей. И священники подтверждали: всему виною наши грехи да немцы!
Иван Васильевич бывал в Наливке. Его и самого скорее раздражало, чем восхищало спокойное, без отдыха и срока, трудолюбие, домашняя опрятность, отскобленные, как половицы, мостки на улицах, неукоснительный порядок в чередовании работы, еды и сна. Богослужению — пресной утренней беседе пастора — немцы уделяли не больше часа. Труд, считавшийся подобием молитвы, давал им внутреннюю независимость и от духовной, и от мирской властей.
У немцев были деньги. С выгодной неизбежностью Иван Васильевич умел мириться. Но на него давил митрополит, ссылаясь на общественное мнение — священников, посадских. Очень больной, не чаявший дождаться Рождества, владыка держался на одной желчи, на раздражительных порывах исправить или наказать остающихся в этом мире. Настроение, не чуждое и самому Ивану Васильевичу. Правда, митрополит нашёл и дельный довод.
Кирха в Москве была, а католического костёла не было. Меж тем Шевригин привёз из Рима обнадёживающие вести. Папа пришлёт в Москву иезуита для примирения с королём. Именем Папы и императора тот надавит на Батория. За облегчение условий мира легат наверняка потребует открытия костёла, допуска иезуитов в Россию, признания униатов... Допустить этого нельзя ни в коем случае — всё едино, что жидов впустить. Легат сошлётся на кирху в Немецкой слободе.
У смертного одра митрополита Наливку приговорили к разорению. Дымным, зыбуче-морозным утром, когда и солнцу страшно карабкаться на небо, затянутое синим льдом с сиреневыми разводьями, сборный отряд детей боярских и стрельцов двинулся к Яузе. К ним прицепились охочие посадские, чьи глаза горели на чужое благополучие. «Лучшие люди» не вылезали из домов, и псов, спущенных на ночь, не сажали на цепи, зная, чем может кончиться погром. Но кому нечего терять, не предвкушали, потешив себя горячим винцом спозаранку.
Накатанная дорога через Яузу была уставлена ёлками, чтобы не сбиться в непогоду. Под самой слободой, давно затеплившей трудовые огоньки, на льду было расчищено ристалище для немецкой, голландской забавы: на ноги надевали железные полоски и бегали кругами, аки бес от ладана. На всё у хитрованов находилось время, коего вечно не хватало замотанным москвичам.
Разнёсся слух, что немцев уже предупредил Щелканов, благоволивший к ним в пику англичанам. Потому в добротных домах оказалось беднее, чем ожидали погромщики. Не отыскалось даже серебряной посуды, одна лужёная дешёвка. А шарили старательно, выгнав хозяев на мороз. И — с любопытством к чужому обиходу. Печи у немцев были в нижней горнице и кухне, без лежанок, со встроенной плитой, а спальные чуланы не отапливались. На широченных одринах громоздились пуховые перины, коими накрывались вместо одеял. Перины и подушки пушить не стали, так — пощупали. Топорами вскрыли подозрительные половицы, простучали и пробили стены, увешанные вместо икон нравоучительными картинками и изречениями Лютера... Жители выбегали поспешно и послушно, теснились посреди очищенной от снега улицы — чужие в чужой стране, обманутые чужим царём.
Ценное отыскалось в подсобках и мастерских: гвозди и инструменты из шведского железа, лучшего в Европе. Мисок и кружек белой глины, розовато просвечивавших по краям — парцеллин называется, грубая замена «парпора» из дальней страны Катай, — побили больше, чем унесли. В досаде выгнали на ледяное ристалище немецких жёнок, те падали коровами на льду. Мужчин, поднявших голос, избили в кровь. Могли поубивать, а жёнок — понасильничать, но голова, назначенный царём, воспретил срамное. Государь уже притомился от клевет в немецких и польских листках...
Щелкаловы и англичане, донёс Нагой, впервые сошлись во мнении, что русским и самому царю погром доставит убытку больше, чем немцам. Даже паписты не одобрят такого вероломства по отношению к лютеранам. При всей самоуверенности и гордыне, Иван Васильевич болезненно воспринимал заочное осуждение. Андрей Щелкалов давно раздражал его, был слишком боек и себе на уме, втайне наверняка осуждая многие государевы деяния, но умудрялся не давать повода даже для малой опалы. Теперь всё прикопленное Иван Васильевич на него обрушил, дал волю гневу и, как всегда, воспользовался этой злобной волной, чтобы осуществить давно задуманное, сомнительное дело. Повод дала Мария, жёнушка, впервые высказав осуждение государственному человеку, вмешавшись в земское, не по её уму.
Впрочем, и тут угадывался Нагой, как бы кошачьим прищуром за альковной занавеской. Для Афанасия Андрей Щелкалов был главным соперником по посольской службе. Однажды Марьюшка спросила вкрадчиво, знает ли государь, что Андрей Яковлевич сотворил со своей женой.
Супругу Щелкалов выбрал, как большинство вторично, поздно женившихся мужчин, неудачно. Увлёкшись молодостью, решил, что прелести её искупят склочный характер, на который намекала осторожная сваха. Иван Васильевич был наслышан об обстановке в общем доме братьев Щелкаловых. Вольные слуги оттуда побежали... Болтали о воплях в супружеских покоях, о некоем пригожем ключнике и безумных тратах в красных рядах. На днях Андрей Яковлевич вышиб жену на улицу в одной рубахе. Босиком, на густо унавоженный снежок.
Уязвила она его ревностью или бесчисленные препирательства, попытки руководить не только домом, но и престарелым мужем, переполнили его жилы загустевшей кровью, только гнал он подругу жизни не семейной плетью, называемой «дураком», а охотничьим арапником. Сил у худого, желчного и жилистого Щелкалова ещё хватало.
— Над супругой издеваться — смертный грех! — искренне возмутился Иван Васильевич.
Нетрудно догадаться, почему исполнителем приговора был избран Семён Нагой. В опричных традициях свора детей боярских ворвалась во двор Щелкаловых. Но те умели выбирать слуг. Дворецкий встал на крыльце дубовым столбом — между двумя резными, расписными. Что ему Сёмка Нагой? Родич седьмой царицы, десятая вода на киселе... Длинный нож с лёгкостью портновской иглы пронизал сукно однорядки и полотно рубахи, ужалил сердце. Наступив на спину дворецкого синим сафьянным сапогом, Семён ударил в сенные двери.
Привязав к конскому столбу, Андрея Яковлевича били, как неисправного должника, по пяткам. Он знал, чего хочет царь. С каждым ударом набавлял по рублю, по два. Дедовская закваска конского барышника сидела в нём глубоко, действовала до некоторого порога боли. Потом Щелкалов протяжно закричал, что готов заплатить триста. Нагой предоставил государю завершать торг в спокойной обстановке. Иван Васильевич узнал, что на спине жены Щелкалова обнаружился ещё и сабельный рубец. Потребовал четыреста. Ништо, заплатит: грел руки на луговой черемисе, на льготах Нижегородскому Печерскому монастырю, на тяжбах Строгановых с мелкими солеварами...