Ответом было задумчивое молчание. Как будто каждый мысленно прощался с теми, кого не мог и не хотел спасать. Замойский схватился за пояс. На нём висели сабля, кинжал, кошель. Пальцы перебежали от рукояти до завязок кошелька. Сей книжник и политик давно постиг природу порывистой солдатской доблести. Вот полыхнула, озарив такую вершину самозабвенного пренебрежения к смерти, к боли, какая доступна ангельскому чину, а не грубо-жестоким наймитам; угасла, и тот же пехотный «мотлох» жмётся или бежит без памяти, подобно нищим при облаве... Есть способ взбодрить высокое посредством низкого. Всё войско знало, что канцлер охотно запускает руку в собственный кошель — простецкий, кожаный, потёртый. С такими, тощими или раздувшимися от серебра, гофлейты возвращаются из походов.
— Каждый спасённый — десять талеров!
Королевский подскарбий не одобрил бы... Но у Замойского были свои финансы, оружие, даже порох, которым он мог не поделиться с королём. Русские не стреляли в чёрных жуков, карабкавшихся по сыпучим откосам. Кричали поощрительно: «Мёртвых тоже сберите, да не смердят!» Раненый с перебитым позвоночником в последний раз дико взвыл, проволоченный по рытвинам, и потерял сознание. За мёртвых награды не обещано, мёртвых оставили.
На следующий день Замойский явился к шанцам в полном вооружении. И лагерь опустел. Все чувствовали, что на заборе вознёсшейся к стене траншеи, как капля крови на острие копья, повисла судьба осады. Канцлер в последний раз проверил расчёты.
Всё так — между отростком стены, соединявшей её с больверком, и главным пряслом с речными воротами образовалось безопасное пространство, треугольник тени, недосягаемый для выстрелов. В этой тени человек пять могли трудиться, покуда русские не решатся на вылазку. На то были припасены гусары Выбрановского, засевшие в приречной роще. Осталось показать пример трудового героизма.
Из толпы пехотинцев к Замойскому приблизился солдат. В чёрном колете и штанах, железная шапка в аспидной окалине и с чёрным бантом. Пан Ян подал ему кирку. Движения обоих были обрядово-медлительны, траурный пехотинец только что не облобызал остро оттянутое лезвие и поднял кирку, как наградную саблю или крест. Ко рву и частоколу шёл не спеша, давая полюбоваться собой, а перебравшись через колья, споро помчался к подножию больверка. С паучьей цепкостью вскарабкался по земляному основанию к тому почти вертикальному откосу, где одеяло дёрна утоньшалось едва не до сажени. Игрушечная издали кирка бесшумно заклевала землю. На буро-зелёном склоне солдат казался зловредным насекомым, роющим норку в чужом гнезде. Ни со стены, ни из больверка прихлопнуть его было невозможно. С пушечного раската бессильно свалилось несколько камней. Солдат, не оборачиваясь, продолжал долбить.
Замойский смотрел не на него, а на ворота. Туда же смотрели жерла венгерских пушек. От ворот до солдата было шагов сто пятьдесят... Вот они распахнулись, и три десятка конных вымахали на узкую полоску между стеной и частоколом, за ними — пешие. Солдату жить и работать осталось пять минут. Пушкари ударили дружно, разнокалиберные мячики запрыгали между копытами коней. Ядра не остановили московитов. Тогда из рощи показались первые гусары со здоровенным Выбрановским на мощном вороном коне. Скакали медленно в своём тяжёлом вооружении — панцири, длинные пики, карабины. Шли на сближение до десяти шагов, убойных для конских карабинов, чтобы ошеломить огненным залпом, потом переколоть. Их было до полуроты, но русским показалось, будто в роще укрылось войско, так безотказно выбрасывала она всё новых всадников. Добравшись до солдата с киркой, русские будут отрезаны от ворот.
Поворотили, конные обогнали пеших, влетели в крепость первыми. Со стен и из подошвенных бойниц гусар встретили заполошным огнём. Они неторопливо отступили без потерь. Чёрный солдат вгрызался в дёрн. Замойский вызвал новых охотников...
Сухое солнечное утро четвёртого сентября застало несколько десятков венгерских пехотинцев за жаркой земляной работой. Они так бешено рвали траву и корни стальными клювами, рубили лезвиями лопат слежавшуюся землю, будто больверк стоял не на камнях и выдержанных в воде дубовых плахах, а на золоте. Умудрённое солнце бабьего лета прощально озирало землю, приговорённую к зиме. Похолодавшая до белёсого оттенка Ловать сыто журчала на отмелях, тугим потоком заполняла корыто стрежня, слизывала и уносила на север отбросы военных станов и обугленные брёвна: солдаты по приказу короля чистили сожжённый посад под зимнее становище. Баторий менее Замойского верил в победу, хоть канцлер и уверял: «Мы обрушим на стену столько огня, что хоть одна искра да станет роковой...» Дожди и холод не спешили. Роща, укрывавшая Выбрановского, была прохвачена жёлто-оранжевым палом, но листья держала прочно, густо, исполняя жестокий закон природы: помоги сильному. Все, даже солнце, работало на короля.
Траншея уже едва вмещала всех желающих, суживаясь по мере углубления. К обеду на забое обнажились брёвна и — случайность или строительная хитрость московитов, — задернованная бойница, окованная решёткой. Кто ожидал её под саженным слоем земли? Из-за решётки шваркнули выстрелы, полезли пики, башня высовывала жала. Солдаты потащили новых раненых. Опомнившись, вызвали подкрепление с самопалами. Самые лихие стали хвататься за древки пик, рвать на себя, и так добыли несколько штук. Перетягивание напоминало свирепую игру, как многое на войне. Были бы русские догадливей, приволокли к бойнице затинную пищаль и превратили траншею в братскую могилу. Но они проканителились, и нападавшие забили бойницу валунами, стали носить к забою щепу, поленья, факелы, щедро обливая их дёгтем и серой. Горы смолистых дров уже неделю как подсыхали в тыловой части шанцев.
Скоро самим стало невмочь: огонь пошёл на приступ, вползая с бревна на бревно по стене больверка. Выше подкопа брёвна за лето пересохли, занимались охотно. Сбить пламя из бадеек русским не удалось. Искры взмётывали под верхнее строение, дым заволакивал бойницы и смотровые теремки... Вдруг что-то выметнулось из башни — чернокрылое, на ледащих ногах — и зашипело, ползая по горящей стене. Дым повалил мясной, зловонный, похожий на тот, в котором задыхаются еретики... Московиты гасили пламя мокрыми шкурами на шестах. Оно поникло, захлебнулось собственной копотью аки блевотиной.
— Продолжать! — не уступил Замойский и удалился в лагерь, перекусить.
Обедали с королём. Тот не терял надежды, тыкая столовым ножом в сторону озера: «Вот увидите, мои взорвут и подожгут!» Его неугомонные намочили в сере шнуры, набили пороху в груду смолистых брёвен, покуда русские были отвлечены больверком. Грохот услышали во всех станах, огонь метнулся выше стены. Королевские венгры строились в штурмовые колонны. Московиты, сбивая новое пламя, заметались по стенам, в церкви Спасителя ударил колокол, снова прося дождя у Бога. Взрыв разбросал по пряслу стены семена огня, они укоренялись и расцветали жарко, сочно, сплетаясь в алые, пунцовые и жёлто-розовые венки. Небо нависло сизыми беременными тучами. Низкое солнце едва просвечивало их обгоревшие закраины.
Люди, собравшиеся для дела смерти, любовались огненной игрой с бездумностью мальчишек, балующихся кресалом на сеновале. Нудная морось вызвала сперва одну досаду. Кто вспомнил забытые на колышке онучи, кто скользкие откосы рва. Заметив, как вянут цветы-узоры на сером полотне стены, возроптали на общего Бога: почто помогает одним московитам? Тот вечер, вспоминал участник похода, был самым трудным. Замойский, обалдевший от многодневного недосыпания, метания меж лагерем и шанцами, взъярённый чарками горелки на бодрящих травках, к ночи совсем извёлся и выкипал, как котелок, забытый на очаге. Он не жалел ни подчинённых, ни себя, сам исходя какой-то злобной, азартной гарью. Когда солдаты в королевских шанцах расползлись по шалашам, он снова потащился в свою траншею.
Траурным пехотинцам было уже плевать и на его кошель, набитый талерами, и на погоду, и на стрельбу из развороченной подошвенной бойницы на забое. Отбросив валуны, они пробили решётку брёвнами, стали пихать саженные сосновые отщепы. Следом, в сырую тьму, летело всё горючее: сера, мешочки с порохом, туеса с дёгтем, пылающие остремки сена. Каждым неделю можно кормить корову... Темнота сглатывала их, в подвале башни мерцали пятна доспехов или лиц. По ним стреляли неприцельно, машинально: не мешайте! Брёвна в основании больверка действительно были уложены в четыре сруба, они уже обуглились и раскалились. Поджигатели кашляли, оттаскивая в моросящую прохладу раненых и убитых.