— Изгага? Али посцать? Вон бадейка, да крышку зачини, воняет.
Из-под деревянной крышки ударило таким настоем, что впрямь едва не вывернуло. Справив нужду, Неупокой двумя пальцами взялся за скобу на крышке и услышал знакомый голос:
— Погодь!
Распутывая завязки на исподних, к бадейке устремлялся давешний ветеран из кабака. Из-за обрубленного пальца ему было трудно управиться.
— Старче, ты как сюда попал?
— Яко и ты, богомолец государев! Понятно, отчего бессильны ваши молитвы.
— Ты и в преисподней станешь лаяться?
— А где придётся, мне бесы не указ.
Старик был не в себе от унижения. Взяли тёпленького при облаве. Надо было пересидеть в затишье, так ведь замёрз! Здесь потеплее, пьяницы навздыхали. Облегчённый, ворчливо позвал:
— Бери дерюжку да ко мне, скоротаем остатний час. С кем очутился, Господи! Ведь я вина мало пью, в кои веки, в Москву выбравшись, острамился.
— Чей родом?
Выяснилось — Перхуров с Шелони, приехал издалека искать управы на выбивальщиков. Несколько лет назад ходатайством Бориса Годунова ему, калеке, было оставлено имение, покуда сын его Гость войдёт в служилый возраст. Тому исполнилось двенадцать, надо служить, но не в боевых же войсках против наёмников Батория! А выбивальщики грозят, и дьяк разрядный им потакает: не явится, отнимем и поместье и жалованье — восемь рублёв в год! Пойдут в поход, Перхуров перед конём государевым возляжет, пусть копытами дробит... Последняя надежда — Годунов, но до него добраться нужны и время, и деньги на поминки челяди. Часть денег Перхуров с приятелями пропил, заначку пошарпали решёточные сторожа.
Из-под рогожи выпросталась бугристо-мятая рожа:
— Говорливыя! Дайте забыться.
Перхуров сочувственно примолк. Он тоже хотел покоя, но безысходные мысли крутились веретеном, опутывали липкой пряжей. Бормоча: «Гнусно, гнусно», — заворотил на голову вонючую дерюжку и скорчился на голых брусьях.
Под утро отступили и дрожь, и головная боль. Чувствования Неупокоя обострились в каком-то вздрюченном подъёме. Будто судьба и собственная дурь, бросив его на гноище, откликнулись на неосознанные мечтания, и он только теперь постигает их. Бездомовному нечего терять. Возьмёт котомку и пропадёт в российских бело-голубых пространствах. Придёт во Псков, переберётся в Завеличье и станет в нищем образе у ворот Ивановского монастыря. Сколько раз мимо пройдёт Ксюша, столько счастливых мгновений подарит ему Господь. Прегордые же свои порывы забудет. Сам Бог, кинув в узилище, указал ему пределы его.
Утром отпустят, сколько-то денег вернут, опохмелится...
Звякнул засов, приоткрылось окошко в двери. Страж-бугаёк освободился от тулупа, пошёл вдоль нар, сдирая с голов рогожи. Первыми стали будить детей боярских, определяя их по бритым головам. Выводил с большими промежутками — видно, дознание шло всерьёз. Вдруг стража позвали к двери, вернулся озабоченный, нашарил глазами Неупокоя:
— Ты, што ли, из духовных?
— Я горло сорвал...
— Ступай.
Арсений, кивнув Перхурову, вышел из холодной. К ней примыкала палата с только что затопленной печкой. На окончинах лежали натеки льда. Неупокой подался к печке, стрелявшей сосновыми дровишками, но страж уже знакомым наложением руки направил его к столу с двумя высокими свечами. За ним сидел внимательный, доброжелательный приказный, а слева примостился писец — горбатый и зловредный с виду.
— Твоя? — кивнул приказный на ряску, сложенную на лавке.
— Вестимо.
— Сколь денег было?
— Четыре московски да две пол-полденьги.
— Сочти.
Копейки лежали на столе. Добросовестность приказных Земской избы, известных лихоимцев, настораживала. У стены сидели двое детей боярских, недавно выпущенных из холодной. Приказный спросил:
— Признаете?
— Впервой видим, государь.
— Боброк, веди других.
Сторож, словно в насмешку носивший имя героя Куликовской битвы[42], вразвалочку отправился в холодную. Видимо, поступил донос, что к дому Юрьева детей боярских вёл монах. Сговор духовных и воинских людей был навязчивым кошмаром Ивана Васильевича. Монаха велено сыскать. Боброк ввёл Перхурова и доложил:
— Эти... толковали межи собой. Верно, знакомцы.
Писец задёргался, ткнул пёрышком в чернильницу.
— Совместно в кружале пили, — покаялся Перхуров.
— Вчерась? — поддел писец.
— Третьего дни, — сообразил Перхуров.
Приказный, скрывая досаду, спросил лениво:
— Ко двору Никиты Романовича без него бегал?
— Как хмельному бегать? До постоялого не добрался. Слаб.
— Именно старый человек, не стыд тебе? Шестой десяток минул?
— Пятьдесят и четыре лета, — вздохнул Перхуров. — К боярину на поклон приехал, к Борису Фёдоровичу Годунову. Грех...
— Калиту срезали? — спросил приказный помягче. — Хмель не таких богатырей ломает. Вон однорядка твоя, завалялось в ней пол-полденьги. Выйдешь — поешь горячего. Покуда посиди, вдруг кто тебя признает.
Неупокой переступил озябшими ногами. Приказный спохватился:
— Тебе, чернец, негоже так стоять-то, обуйся, сядь. Тебе тут долго... Боброк!
Страж вместо холодной подошёл к печке, откинул заслонку, помешал угли, окуная в жар лицо. Приказный был со стороны, Боброк чувствовал себя если не хозяином здесь, то любимым хозяйским холопом. Писец что-то забормотал начальнику, скособочившись. Неупокой шепнул Перхурову:
— Выпустят, ступай на двор к Афанасию Нагому. К нему моим именем впустят. Арсений-де Неупокой челом бьёт. Про свою и мою беду расскажешь, он поможет.
Перхуров в сомнении ёжился. Плешился, сивая голова клонилась ниже плеч. Писец заткнулся, стал прислушиваться. Арсений понимал, что легко не отделается. Ссылаться на игумена нельзя, царское отношение к Псково-Печерскому монастырю известно со времени Корнилия. Не сказаться ли расстригой?
Выползли ещё двое в меховых душегреях, но босиком. Завязки у портов болтаются, глаза перепойной кровью налиты, члены дрожат. Неупокой одолел желание опустить куколь на самый нос. Эти бежали рядом. Приказный скучливо повёл допрос — кто, из каких краёв, как в непотребном виде оказались неподалёку от дома Никиты Романовича. Вдруг:
— Сей ли инок с бунташными речами вёл вас на Варварку?
Оба вперились в Неупокоя. Лица страдальчески перекосились, бадейка памяти со скрипом вытягивалась из тёмного колодца. У одного прорезалось осмысленное, рот приоткрылся. Не понимает, дурень, что, выдав Неупокоя, себя заложит — бежал со всеми! Слово готово было вылететь вороном... «Нет! — огненными литерами полыхнуло в мозгу Неупокоя. — Не вем!» И как бы лучом или облачком проникло в памятливого дурака, и что бы тот ни мыслил, не мог произнести иного:
— Нет, государь. Не вем!
Арсений ощутил опустошительную усталость и тоску. Закрыл глаза, прижался к ледяной стене. Странно, что в голосе приказного тоже послышалось облегчение:
— Добро, берите сапоги, оболокайтесь. Ждите.
— Чего ждать, милостивец?
— В тюрьму отведут вас для подлинного разбирательства. Кто на подозрении, велено задерживать.
Дети боярские были не в том состоянии, чтобы протестовать. Намотали онучи и уплелись в соседнюю палату. Боброк возвестил:
— Одне сироты остались.
С людьми простого звания, сиротами государевыми, приказному не разбираться. Забрав у злобного писца бумагу, он задумчиво перечёл ответы допрошенных. Кивнул Перхурову:
— Ступай на волю, старче. Даст Бог, дойдёшь до Бориса Фёдоровича. Стража!
В сенях загрохотали сапоги и рукояти бердышей. Приказный спохватился:
— Ты из какой обители, калугер?
— Меня уж забыли там, — отказался Неупокой.
— Ин, тоже в тюрьму. Покуда память прояснится.
Писец загундел, приказный отмахнулся:
— Ишшо я палача стану утруждать! Захотят поставить на пытку, на то иные люди есть. Мы своё свершили.