Мне было доверено самое ценное, что есть в мире, результат долгих лет трудов и подарок от людей, которых я так любила. Я все испортила. Потеряла нашего ребенка. Мне было плохо. Я посмотрела на Тома. Я просто не могла потерять и его тоже.
Мужчина, который раньше падал в обморок при виде иглы, сидел рядом, забрызганный моей кровью, выпрямив спину.
Этот ребенок был нашим. Мы все еще были вместе.
Я пообещала себе, что с нами все будет в порядке.
Мы все испытали леденящий шок, когда звуки сердцебиения наполнили палату, как топот копыт бегущей лошади.
Я испытала что-то похожее на облегчение. У нас все еще была дочь.
На изображении монитора она плавала в пиксельном тумане. Однако за облегчением последовал прилив страха. Еще тяжелее было видеть ее такой довольной и ни о чем не подозревающей и знать, что нам, возможно, придется стать очевидцами ее смерти.
Всего за несколько часов она была потеряна и вновь обретена нами. Ее сердце билось. Как тихо, должно быть, там, в этой теплой воде. Она съеживалась, извивалась и, наверное, чувствовала себя в полной безопасности. Однако рядом с ней вырисовывалась таинственная фигура, которой не было еще два дня назад: сгусток крови размером с кулак, образовавшийся от отслоения плаценты. Медсестра ставила мне капельницы с лекарством, ослабляющим схватки, и постепенно оно начало действовать. Однако всем было ясно, что это лишь временная мера.
Мы с моим ребенком отдалялись друг от друга.
Она не выживет? Я не задала этот вопрос. Нормальная беременность длится сорок недель. Я лишь на середине срока. Если бы врачи не вмешались, у меня случился бы выкидыш на втором триместре.
Измазанную рвотой и кровью, меня перевезли в одноместную палату.
Врачи не могли сказать, когда я рожу, но если ребенок появится на свет в самом скором времени, последствия будут трагическими.
За несколько следующих дней я узнала, что преждевременные роды убивают больше младенцев, чем что-либо еще, а из-за осложнений после них умирает больше детей в первый год жизни, чем по любой другой причине.
Если она родится в течение следующих двух-трех недель, спасти ее будет невозможно, никто из врачей даже не будет пытаться сделать это. Будет ли малышка достаточно сильной, чтобы бороться? Будет ли она задыхаться? Дышать? Плакать?
Если я продержусь еще на пять-шесть недель и пересеку рубеж двадцати пяти недель, то врач будет обязан попытаться спасти ей жизнь. Если я буду вынашивать ее еще два месяца, то есть до двадцати восьми недель, она скорее всего останется в больнице, чтобы научиться дышать и есть, а затем отправится домой.
Я знала, что до двадцати восьми недель не дотяну.
Спокойно и твердо врачи сказали, что мне нужно выждать еще месяц, до двадцати четырех недель, так как этот срок считается самым ранним порогом выживания младенца в утробе матери. В двадцать четыре недели у малышки будет шанс на жизнь, хоть и небольшой. И «выживание» не гарантирует качество жизни. Самое страшное — это родить незадолго до этого срока, то есть на двадцать третьей неделе, так как в этот период приобретение жизнеспособности граничит с тщетными попытками спасения. Современные технологии смогут поддерживать жизнь нашей дочери, но чего это будет стоить?.. Вопрос о том, стоит ли спасать таких младенцев, является одним из фундаментальных в медицине.
Медицинский центр «Бэйфронт», в котором я лежала под присмотром врачей, должен был стать моим домом на какое-то время, однако я не чувствовала себя там комфортно.
В родильном отделении должна царить атмосфера праздника. Палаты были одноместные, с раскладными диванами и плоскими телевизорами. На стенах коридоров были нарисованы абстрактные розы, что было продолжением мотивов оформления центра планирования семьи. Ширмы скрывали родовые муки.
Матери, которых вывозили в креслах-колясках, держали на руках толстых сонных новорожденных, а ответственные отцы шли за ними с воздушными шариками в руках. Каждый раз, когда рождался очередной ребенок, из громкоговорителя раздавалась колыбельная.
В этом уютном месте легко было вообразить, что все дети приходят в этот мир розовыми и пышущими здоровьем; что их пеленают, надевают на них шапочки и передают плачущим матерям и гордым отцам. Однако за ширмами в моей комнате и родовых палатах прятались кислородные маски, отсасыватели и эпинефрин.
В подвале был морг.
Хотя само родовое отделение официально и считалось частью «Бэйфронта», оно находилось через дорогу, внутри совершенно другого здания — детской больницы. Если ребенок рождался с какими-либо отклонениями, подобно моей дочери, его продолжали лечить именно там.
Когда меня выписали домой, я, лежа в постели, все время смотрела на календарь: моя дочь дожила до двадцати одной недели, затем до двадцати двух. Дженнифер привезла мне уютную одежду и журналы. Мне нельзя было подниматься с постели, даже чтобы сходить на кухню. Том просил подругу приходить к нам домой и стричь меня. Я искала в «Гугле» фотографии наполовину сформированных младенцев. Большинство фото были связаны с отвратительной пропагандой запрета абортов или поверхностными историями о «чудо-детях» с трубками в трахее. И то и другое было для меня оскорбительно. Я не нуждалась ни в политике, ни в ложной надежде.
Я встретилась как минимум с дюжиной врачей. Мой основной акушер-гинеколог доктор Томас Макнилл перевел меня в группу высокого риска, из-за чего я оказалась во власти целой кучи резидентов[9]. Каждый из них щупал меня, задавал вопросы. Была ли я сбита машиной? Били ли меня в живот? Обычно Том был рядом со мной, когда я рассказывала историю о велосипеде и идиотской соседской собаке, а врачи несмело отмечали в своих записях, что велосипедная авария скорее всего вызвала преждевременные схватки.
Я не упоминала о том, как Маппет врезалась мне в живот на соревнованиях по флайболу. Тому я тоже об этом не говорила. Я боялась, что он будет искать виноватых. Возможно, он даже бросит меня. Вдруг он решит, что я слишком безответственная, чтобы быть матерью.
Кровяной сгусток не уменьшался. На УЗИ он напоминал мне второго ребенка, младенца из крови, близнеца. Оставь мою дочь, черт возьми.
— Насколько все плохо? — спросила я доктора Макнилла, когда однажды он зашел, чтобы осмотреть меня. Он был со мной откровенен.
— Очень плохо, — сказал он. — У вас в матке сгусток крови размером с апельсин. Я боюсь, что беременность не разрешится благополучно.
Неудачная беременность.
Беременность — это состояние. Существительное. Синоним — «гестация».
Ребенок — это не беременность. Ребенок — это моя дочь. Потерять дочь. Она выскользнет из меня мокрая, немая, фиолетовая. Выскользнет из моего тела вместе с рекой моей крови. Она будет лежать у меня на руках, постепенно становясь серой.
Я сидела на диете из таблеток, чтобы успокоить свою матку, но она все равно сокращалась. Я начала понимать, что иногда врачи просто бессильны. Они ждали, когда я преодолею рубеж в двадцать четыре недели. До этого момента у меня мог случиться выкидыш.
Во время моего второго пребывания в больнице один бестактный псевдоврач, пытаясь меня выписать, ясно объяснил мне свой взгляд на ситуацию. «Ваш ребенок не выживет, — сказал он, — так что поезжайте домой».
Я никогда раньше не видела этого парня, но он готовил бумаги для моей выписки. Он хотел, чтобы я отправилась домой и истекала кровью на свой собственный пол, не отвлекая при этом персонал больницы, у которого было много других, более важных пациенток на третьем триместре. Он, должно быть, заметил, как мое лицо исказилось от ярости.
— Что не так? — сказал он. — Мой план вам не понятен?
Бедняжка. Ему, вероятно, и тридцати не было. Обычный резидент, чья мать оплатила обучение, но не потрудилась научить сына общаться с людьми.
— Мне понятен ваш план, — ответила я настолько холодно, насколько это было возможно.