Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вы уже взяли все!

— Где? Кто взял? — вызывающе спросил солдат.

— Ну вот, выдвинуты ящики. Видите. Замки сломаны. Чей-то голос, третий, торопливо заговорил:

— Да, да, я уже взял, товарищ Самохин. Все теперь у меня. Вот.

Елизавета Васильевна вернулась красная, дрожащая, глаза ее были полны слез, губы и подбородок тряслись.

— Все взяли, — прошептала она.

Обыск продолжался до утра. В зале, возле рояля, кучей складывали одежду, драгоценные вещи, старинные серебряные кубки. Взяли ножи, ложки и вилки, серебряные блюда. Долго гремели, перекладывая их.

Утром — уже рассветало — белокурый солдат приказал Храпону запрячь лошадь. Храпон хотел запрячь Гнедка — старого, изломанного, но солдаты сами пошли в конюшню и вывели оттуда двух караковых лошадей, любимых лошадей Виктора Ивановича, приказали Храпону запрячь их. И Гнедка захватили — сами впрягли в тарантас, а на тарантас навалили узлы, постели, подушки. Когда уезжали, уже благодушно смотрели на хозяев, шутили:

— Эй, тетки, не унывайте! Что носы повесили? Ваши мужья еще награбят!

Фима зашипела:

— Ишь пьяные морды, заглянули в погреб, вино нашли, шутят!

Высокий солдат сказал Виктору Ивановичу:

— Гражданин Андронов, народное достояние, отобранное у вас, перевозится в ревком. За всякими делами вы можете туда обращаться. У нас обиды не будет…

Уехали, увезли, ушли. Ворота и калитка за ними остались широко открытыми. Дом остался холодный, и в каждой комнате царил беспорядок и разгром. Женщины, переходя из комнаты в комнату, плакали в голос, как по покойнику. Плакала Фима, плакала горничная Груша… Повар-француз ходил по комнатам, качал головой и говорил ломано:

— Не карашо. Вор есть. Не карашо.

Ольга Петровна вдруг зарыдала громко, истерично…

Целую неделю после Андроновы приводили дом в порядок. Вещи ставили на места, разбитое выносили. Чего ни хватись, ничего не было или было, но переставлено в другое место, терялось — не отыщешь. Разгромленные парадные комнаты заперли, переселились в заднюю половину дома, в маленькие комнаты, и в голубом будуаре Елизаветы Васильевны устроили столовую.

И с этими же странными днями совпало начало голода. На базарах исчезли хлеб и мясо. Мужики, напуганные реквизициями, перестали возить продукты в город. И нужно было уходить за сады, в лес, отыскивать муку, мясо, масло, овощи, — туда еще — за сады и в лес — мужики решались привозить. Скоро в лесу, на поляне, устроился базар. Торговцы и покупатели, как воры, прятались между деревьями и, завидев красноармейца, поспешно убегали, уезжали.

Храпон и Фима ранними утрами на лошади ездили в лес покупать. Но теперь мужики уже не брали денег, а требовали вещи. И каждый раз Храпон увозил целую вязанку белья, одежды, — менял на хлеб.

Из деревни Рыбное в дом приезжал мужик Квасов — старый знакомый Василия Севастьяновича — и с добродушной, откровенной наглостью говорил:

— Денег за хлеб не беру, а вещи вот у вас хорошие есть, — их бы я взял.

Он, как хозяин, ходил по андроновскому дому, его провожал сам Василий Севастьянович. Квасов важно осматривал картины, мебель, шкафы, зеркала.

— Вот я бы эту трюму взял. Пудик мучки отдал бы за него.

Василий Севастьянович ругательски ругал его в глаза.

— Ты подумай-ка, что говоришь! Это трюмо шестьсот рублей стоит, а ты пуд муки даешь. Креста на тебе нет, на подлеце!

Квасов ухмылялся смущенно, мялся и все-таки в третий приезд положил на воз трюмо, повез к себе в Рыбное.

Но можно было мириться: большевиков ругали и в городе, и по деревням. Богатые мужики ругали за то, что большевики отнимают у них хлеб и скот, мещане ругали за то, что нет работы, ругали купцы и фабриканты, ругали попы и монахи, ругали все. Недовольство росло, а новая власть, точно не замечая этого недовольства, поворачивала жизнь круто, словно железной уздой усмиряла норовистую лошадь. Только заводские рабочие да солдаты будто были довольны: они хозяева.

Виктор Иванович теперь частенько ходил по улицам — дома нечего было делать и тоскливо было сидеть, глядеть на унылые лица жены, матери, тещи. И хотелось ему понять, что делается — в городе, в мире. По улице ездили красноармейцы — верхами. И сколько, сколько раз Виктор Иванович слышал, как вслед им мещане шипели:

— Вот они, архаровцы-то! Стащить бы их с лошади! Ишь зубы-то показывают!

И это злобное шипение радовало, как хорошая музыка.

Дни шли. А люди налились злобой, как банки ядом, — вот-вот разобьются, разольются, яд потечет. На каждой улице, на каждом перекрестке уже собирались маленькие толпы, говорили вполголоса, оглядывались испытующе и тотчас расходились, едва вдали показывался серый красноармеец или человек в кожаной куртке. В глазах залегла затаенность, и лица у всех были угрюмы, как лес, в котором живут разбойники.

Василий Севастьянович с удовольствием, с дрожащей радостью каждый вечер успокаивал женщин, обещал:

— Подождите, теперь скоро. Скоро этим разбойникам конец придет!

Ксения Григорьевна качала головой:

— Уж придет ли? Чтой-то и не верится.

— Придет. Что посеяли, то и пожнут.

И все тайно радовались, с дрожью ждали конца… Фима, Храпон, Григорий, горничная Груша — все теперь обращались с хозяевами фамильярно, по-свойски, и все в один голос утешали: вот-вот, не нынче завтра.

— Что ж это такое, Виктор Иванович? Жить никому не дают. Мужики ругаются, чиновники ругаются, все ругаются. В самом деле, кому же радость? Никому никакой радости.

Нагибовские парни ходили по улице козырем, с фуражками на затылке, с особенной решительностью поглядывали на красноармейцев, и смех у них у всех был затаенный, злобный:

— Подождите!

Уже шел май. Волга в этом году стояла совсем пустая: ни пароходов, ни барж. Носились слухи, что в Самаре и Саратове идут восстания. В Цветогорье от этих слухов стало еще тревожнее.

Как-то — уже в конце мая — мужики собрались в городской думе утром, чтобы потолковать, как они будут теперь делить сено. Из года в год они собирались, и ни революция, ни войны не изменяли порядка, и, как всегда, разговаривая, спорили и ругались, и можно было подумать: сейчас подерутся. Подошел красноармеец к мужикам, сказал строго:

— Разойдитесь!

Красноармеец был маленький, безусый, почти мальчуган, с торчащими из-под фуражки вихрами. Он держал винтовку наперевес, угрожающе. Мужики заворчали.

— Мы свое дело делаем. Мы об сенокосе. Это политики не касаемо.

Парни нахмурились, в толпе сразу стало тихо-тихо. А красноармеец стоял на своем:

— Расходись!

И тогда все заговорили погромче:

— Это что же? Нам и дело делать мешают?

Красноармеец нервно отскочил шага на два назад и закричал тоненьким голосом:

— Расходись! Стрелять буду!

Павел Ремнев, мужчина в сажень ростом, первый кулачный боец по Цветогорью, поймал рукой винтовку, дернул. Красноармеец кубарем полетел к ногам толпы, и в толпе тотчас сразу вспыхнул рев: «Бей!» Толпа потоком понеслась к гостиному ряду, где (это знал каждый в городе) в запасных магазинах были склады винтовок и патронов. Только немногие покружились минуты две-три там, где упал красноармеец. Часовой выстрелил раз, другой. Толпа сбила его с ног. Часовой закричал жалобным, тоненьким голоском и сразу смолк, задавленный. Перед дверями на момент все смешалось. Кулаками били в дверь, гремели огромным замком. Голоса кричали:

— Камень бери! Бей!

И сразу десятки рук подняли огромный камень, лежавший здесь, у перил, с размаху ударили в двери. Двери с треском вылетели. Толпа ворвалась в темный склад и через момент люди поодиночке начали выскакивать уже с винтовками в руках, набивая в карманы пачки патронов. Человек десять тащили измятого красноармейца на пароходную пристань, там, у перил, раскачали его и бросили в Волгу. В новом соборе зазвонили в набат. Набат отозвался в других церквах. В одну минуту весь город наполнился судорожным звоном и выстрелами.

В доме Андроновых, услышав набат и выстрелы, сразу заметались. Ксения Григорьевна упала перед иконами на колени, крестилась торопливо, взывала:

90
{"b":"587601","o":1}