Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну, вы подумайте: как это немец может против мира справиться? Вот мы ему теперь не дадим хлеба, другие державы не дадут кож, не дадут сала, — куда ему деться? Родименькие, не плачьте! Это одна только фальшивая тревога!

И ему верили, потому что в эти дни, когда было столько слез, хотелось верить, что в самом-то деле вот-вот тревога кончится. Лишь Виктор Иванович качал головой с сомнением:

— Вряд ли дело кончится скоро. Не такие немцы работники, чтобы пойти в войну шатай-валяй. И хлеба они найдут, и кож найдут, и металла. Война будет.

И правда, двух дней не прошло — громом грянула весть: война началась.

Город с первых же дней зажил тревожной, хлопотливой жизнью, как, может быть, не жил никогда прежде. Из каждой семьи кто-нибудь уже пошел на войну, каждая семья плакала и тревожилась. На улицах появились щеголеватые офицеры в новых шинелях с желтыми ремешками, с новенькими желтыми сумками и револьверными кобурами у пояса. Здание реального училища взяли под казарму. И вечерами по главной улице и по площадям ходили серые плотные ряды солдат, пели громко вызывающие песни, но почему-то всем казалось, что солдаты поют, скрывая слезы. И никого будто не радовала в этот год сытая волжская осень — ни арбузы, ни дыни, ни горы хлеба…

В ноябре над городской думой уже развевался белый флаг с красным крестом: все парадные думские комнаты были отведены под лазарет. Елизавета Васильевна теперь целыми днями работала в думе или к себе сзывала городских дам. В зале андроновского дома было установлено множество столов. Дамы шили кисеты, солдатское белье из грубого холста, в кисетах посылали на фронт солдатам табак, конверты, бумагу, карандаши.

Соня, сразу притихшая, будто выросшая в эти немногие месяцы, помогала матери, суетилась, деловито вела какие-то записи. Она ходила в черной наколке с белым бордюрчиком и красным крестом, строгая, как молодая послушница.

Вася еще в августе уехал в Москву, поступил в Высшее техническое, а в ноябре от него пришло письмо:

«Поступаю в военную школу. Все равно нас в ближайшее время мобилизуют, я хочу немного опередить».

Это письмо поразило всех в доме. Впервые за всю совместную жизнь Елизавета Васильевна плакала на глазах Виктора Ивановича по-бабьи протяжно, некрасиво, волосы у ней растрепались.

— Зачем, зачем это он сделал? — шептала она. — Уж если бы мобилизовали, тогда можно примириться, а то сам пошел. Зачем?

Виктор Иванович — донельзя смущенный, сам готовый заплакать — утешал ее, как мог:

— Ты должна гордиться. Видишь, какой храбрый! Хорошо иметь сына-героя!

— Да, но ты посмотри, какие вести с фронта идут. Нас всюду теснят.

— Где же теснят? Во многих местах и мы тесним.

— Что его ждет теперь? Ты видел сына городского головы? Приехал без руки: отрезали по локоть. А другого… помнишь Колю Смирнова? Он еще когда-то к Васе приходил. Отец его в земской управе.

— Ну?

— Его убили…

Виктор Иванович нахмурился: он помнил Колю Смирнова — веселого, белозубого, широкоплечего паренька.

— Что же делать? — сказал он чуть угрюмо. — Значит, судьба. Не плачь! Кому-нибудь надо идти. Что мы за исключение? Не забудь: Вася пробудет полгода в военной школе, может быть, к тому времени война кончится.

Он гладил ее щеки, волосы, целовал заплаканные глаза. Он был с ней нежен, как первые дни после их свадьбы, дни давным-давно забытые. А она плакала, плакала…

Эту зиму город жил странной жизнью. Все обычное сразу сдвинулось с места. От утра до вечера маршировали солдаты. В ясные морозные дни солдат уводили на горы, и снизу, с улиц, видно было, как там, по белым маковкам гор, перебегают, передвигаются цепочки темных фигур.

На улицах появились тучи прапорщиков тоже в ремнях, в серых шапках, лихо заломленных на затылке. Они ходили важные, как индюки. Гимназистки до поздней ночи гуляли с ними по Московской улице. Даже Соня, угрюмая, серьезная Соня, говорила, что у нее теперь есть знакомые офицеры, и гордилась этим.

А мобилизации в эту зиму — одна, другая, третья, пятая — хлестали край железными кнутами, впивающимися в самую душу. По мобилизации из уезда и из Заволжья уходили люди, лошади, скот. Точно кто-то огромный-огромный высасывал кровь из родной земли.

К весне уже наметилось: пустыня опять надвигается. Множество полей остались незасеянными: у людей не хватало сил справиться с работой. С лета поля стали зарастать цепкой черной полынью, очень остро пахнущей, по межам вырос буйный татарник и хрустящий сухой типчак.

Но все ждали, каждый день ждали: вот-вот скоро кончится война, и тогда стряхнется кошмар. В конторе «Торгового дома Андроновы и Зеленов» дела сократились. Часть служащих ушла по мобилизации. Вечерами Мурыгин в кабинете Виктора Ивановича, вздыхая, говорил:

— Вот еще хорошего работника лишились!

И показывал телеграммы с хуторов, из городов.

— Нет рабочих, нет скота, дело замирает.

Но еще была некоторая радость: накинуть пятачок и гривенник на заготовленный раньше хлеб. И эта радость, радость наживы, казалось, жила у всех, кого еще не захватила железная цепь войны. Рабочих было немного, заработки выросли большие, хозяйственные мужики не успевали ездить в сберегательные кассы вносить деньги. Но и большие деньги уже перестали радовать, потому что тревога усиливалась. На фронте дела шли плохо. Всю весну и все лето русская армия отступала. Ходили слухи: русские сдаются целыми корпусами в плен. В Цветогорье приползли слухи об изменах, о неурядицах. Хозяйским глазом Виктор Иванович и Василий Севастьянович видели, как беда тихим, но верным шагом надвигалась на край.

На второй год осенью по Заволжью пошел тиф. Работники с хуторов разбегались. С Красной Балки убежал даже приказчик Семенов. Без спроса он заявился в Цветогорье, прямо в контору. Василий Севастьянович после первых же слов обругал его свирепыми словами. Приказчик — почтительный, извивающийся — сразу обнаглел, заговорил громче, тверже. В этот момент в контору вошел Виктор Иванович. Приказчик опять закланялся почтительно, развел руками:

— Сами посудите, Виктор Иванович, как теперь нам жить? Невозможно жить. Даже доктора нашего взяли на войну. Тиф везде, смерть ходит.

— А как же амбары? Кто же теперь там будет заведовать?

— Там я сторожа Платона поставил. Он пока и позаведует.

Виктор Иванович ворчливо поговорил с приказчиком, но уволить его совсем не решился: понял, что на его бы месте он сам, вероятно, сбежал.

Когда установился санный путь — это было уже в декабре, — он поехал на Красную Балку, чтобы самому посмотреть, как там. Он едва узнал знакомые места. Дороги, прежде торные и укатанные, ныне были заметены — совсем как поле. По селам и деревням, через которые он проезжал, где вот еще недавно было довольство, были песни, где жизнь била ключом, теперь глядело уныние. Мужчин почти не было: только женщины, дети и старики. Верст за десять до хутора Красная Балка нужно было проезжать через долину. Здесь, при долине, уже лет восемь жил переселенец с большой семьей. Пока у него была только избушка, а скотину он держал в землянках. Этот переселенец (все в округе звали его Кукушкой) еще по первой мобилизации ушел на войну. Об этом Виктору Ивановичу еще в Цветогорье сказал приказчик. Виктор Иванович велел кучеру остановиться у избы. Знакомая собака выскочила из сеней, но не залаяла злобно, как лаяла прежде, а вдруг завизжала слезливо и жалобно, будто обрадовалась людям. Ничье лицо не мелькнуло в окне, дверь в сени была закрыта. Виктор Иванович приказал кучеру слезть, посмотреть в окно. Иван, закутанный в тулуп, неповоротливо двигаясь, подошел к окну, прислонился лицом к стеклу, руками сделав над головой крышку.

— Ничего не видать… Будто лежит человек на кровати, а не поймешь.

Иван постучал в окно, потом пошел к двери. Дверь была не заперта. Иван полез в избу, крича:

— Эй, хозяева, где вы там?

И тотчас выскочил, как ошарашенный, назад, к саням.

— Беда, Виктор Иванович! — крикнул он.

84
{"b":"587601","o":1}