В нос так сильно бьет смрад карболки, крови, гноя и еще чего-то ужасного, что все тело пронзает страх неведомого. Но тихо двигаясь вперед, прогоняю страх и пристально всматриваюсь в солдата у моих ног. Мой бог, он выглядит ужасно: Розовое, ужасное, сплошное израненное месиво между кровоточащих сгустков бинтов — это должно быть плевра. А пена? Она, конечно, выходит остатками воздуха из легких. У бойца, скорее всего, пробиты оба легких…
Хочу одновременно и смотреть и отвести взгляд от этого ужаса. Все видеть и тут же ничего этого не видеть.
Только теперь мои уши словно раскрываются для пронзающих меня непрерывных стократно усиленных стонов, заполняющих все помещение. Я еще никогда в жизни не слышал, чтобы люди так жалобно стонали хором. Они вплотную лежат на полу и умирают, жалобно стеная и плача от боли. И нигде ни одной сволочи, чтобы сделать им укол милосердия.
Как ни сильно хочу принудить себя к внимательному осмотру палаты в разные стороны, не могу этого сделать: Лишь молниеносно воспринимаю мелькающие картины кровоточащих перевязок, обмотанных повязками голов и тел, завернутых словно мумии.
Ни следа белых халатов врачей или медсестер.
Но где-то же они должны находиться?! Поискать их? Нет! Хочу лишь поскорее убраться отсюда прочь. Ничего иного как прочь, прочь!
Через все еще приоткрытую дверь палаты, а затем осторожно через большую тяжелую створку входной двери. Отличная дверь: Когда она щелкает, попадая в створ замка, то звучит как стук топора.
В коридоре обнаруживаю человека на носилках. На нем раскинута серая попона, так что не могу видеть, что с ним произошло. Этот человек на носилках следит за мной глазами. Он, очевидно, может говорить. Останавливаюсь и осторожно спрашиваю его:
— Что здесь произошло? Почему здесь нет никаких медиков?
— Все смылись, господин лейтенант. Часа два назад — все!
— И сестры?
— ВСЕ! — следует лаконичный ответ. — Все удрали!
Внезапно из этого человека вырывается:
— Господин лейтенант, у Вас конечно есть машина. Ради Христа, господин лейтенант, заберите меня отсюда! Мне самолет отстрелил ползадницы. Ради Христа! У меня жена и дети, господин лейтенант! Трое детей, господин лейтенант!
Я стою и не знаю, как быть. Что я должен сказать этому бедняге? Его умоляющий взгляд буквально пригвождает меня к месту. Этого вытянувшегося у моих ног человека просто оставить в его беде и исчезнуть — так не пойдет! Объясняю ему:
— У нас нет настоящей машины, только совершенно перегруженный газогенераторный грузовик, набитый полевой почтой полностью, до самого верха. Нет шин и больше нет запаса дров. И мы не можем выбросить полевую почту на дорогу…
— Но возможно Вы можете ее кому-то сдать, господин лейтенант? — произносит мужчина умоляющим голосом.
— Где? Кому? — спрашиваю недоуменно. Слышу, что мой голос звучит так, как если бы меня душили. — И к тому же, нас там уже трое…
Какой-то момент размышляю: А может положить его во всю длину на крышу? Но при этом точно знаю: Там он быстро умрет.
— Ну, Вы же не позволите мне так просто сдохнуть здесь! — и бедняга начинает громко плакать и всхлипывать!
Эта банда подлецов-врачей! Эти жалкие, трусливые создания! Просто сбежали!
Наклоняюсь к носилкам и пожимаю этому человеку руку, которую он с трудом вытащил из-под попоны и протягивает ко мне. Я больше не могу говорить. Меня все это доводит до слез. Говно, дерьмо, сволочи!
Трижды сволочное дерьмо: Я не рожден пастором…
Бартль пялится на меня сзади, с пяти метров, а затем резко крутит головой. Сваливаем! Должно означать это его движение. Теперь Бартль тот, кто командует мной. Я еще хочу: Вы сдюжите! сказать, но не говорю ни слова. Безмолвно отворачиваюсь, и чувство стыда и бессилия, словно горб весом в центнер, давит меня.
* * *
В следующем коридоре останавливаюсь и пытаюсь успокоиться: Что я должен был сделать? Ради Бога, там было больше сотни человек раненых — которым мы должны были бы помочь. Всемилостивый Боже, там же были люди, лежавшие на полу будто окровавленный скот. И все они должны будут погибнуть так — в своей крови и гное — без врача и укола!
Прислоняюсь правым плечом к стене в легком обмороке, чувствую приглушенный запах клеевой краски. Серая скотина! Пушечное мясо! Даже несчастных свиней просто так не оставляют дохнуть на скотобойне!
Из моего испуга вырастает внезапная, неудержимая ярость. Будто в судороге закусываю, чтобы не заорать от беспомощности, губы, и дрожу как в лихорадке.
Когда спустя несколько минут судорога оставляет меня, я опустошен, беспомощен и растерян. И лишь теперь позволяю слезам застилать глаза. Но внезапно кричу, сам того не желая:
— Ну, есть же здесь хоть кто-нибудь?!
Мой вопрос ужасным эхом уносится вдаль. Ответа нет.
И вновь перехватывает дыхание от сомнений охвативших меня: Может ли все это происходить в действительности? Или это всего лишь страшный сон?
Во дворе навстречу мне идет легкораненый в ногу.
— Это правда! — говорит он. — Врачи смылись! Все смылись!
И, пожалуй, потому, что видит ужас на моем лице, еще добавляет:
— Почти все ранения от налета самолетов на бреющем, господин лейтенант. Большинство поступили совсем недавно…
Затем опускает взгляд на мою левую руку и вопросительно смотрит на меня.
— Тоже попал под штурмовик, — только и говорю. А в голове свербит одна мысль: Господи, Боже мой, ведь подобное могло и со мной произойти! Оторвать ползадницы, вырвать затылок… Судя по всему, я чертовски хорошо отделался своим разбитым локтем и гремящим от контузии черепом!
Едва снова усаживаюсь в «ковчеге», боль возвращается назад.
Когда «кучер» рвет с места в карьер, пытаюсь сделать несколько глубоких вдохов. Голова при этом хочет буквально расколоться от грохота…
И опять «ковчег» тащится по Парижу: Что совсем не просто для того, кто готов орать от невыносимой боли. Я не могу следить по карте за нашим маршрутом… У меня нет плана Парижа. Но в любом случае мы должны двигаться на восток — лучше всего вдоль Сены и к Bois de Vincennes.
Хотя я довольно часто проезжал это расстояние, никак не найду правильную дорогу. Мое сознание словно померкло. Кажется, больше не уверен даже в странах света. Но веду себя так, будто у нас все хорошо и наша дорога именно та, что надо: Лишь бы двигаться дальше прочь из города! Ничего иного как прочь отсюда!
Снова останавливаются пешеходы, завидев наш «ковчег», и глазеют, открыв рты. Это, конечно, все нормально. Но все же, все же…
И, все же, что-то не как всегда. Или такое мое восприятие зависит всего лишь от пронзающих меня болей, что, как мне кажется, я сразу вижу в пешеходах угрожающие признаки? Может меня просто лихорадит? Пульс стучит, так мне, во всяком случае, кажется, непосредственно в локте, и гораздо более учащенно, нежели ранее — а перед глазами, будто тонкий туман висит.
Уже давно испытываю сильную жажду. Медленно, но верно, жажда становится мучительной. Заскочить в бистро? А нет ли у меня предчувствия того, что мы можем попасть в ловушку? Нечто подобное буквально висит в воздухе! Я это ясно чувствую…
Одно определенно: В уличном движении можно увидеть гораздо меньше машин Вермахта, чем обычно. И нигде ни одного нашего солдата. Комендантский час? Нигде на улицах никого в форме. Это, по меньшей мере, необычно…
Боль в левой руке убивает меня. Рука стала такой толстой, что мне, конечно, придется разрезать рубашку, чтобы достать ее.
Пожалуй, температуры у меня нет, но все же холодный пот покрывает лоб и меня слегка трясет от озноба. Но что с того!
Самолеты-штурмовики нас не убили. Мы довольно легко отделались — для начала, во всяком случае. И так как я слегка суеверен, то ищу древесину, чтобы постучать по ней три раза. Наверху на крыше мне не пришлось бы долго возиться в ее поисках, но здесь вокруг лишь жесть и резина. Даже приклад в автомате не деревянный.
Моя раненая рука лежит тяжелым грузом и сильно пульсирует. Не следует ли поискать другой госпиталь?