— Я заказал пять двуспальных кроватей. Мы всегда заказывали пять. Я лично разговаривал с директором: 5 кроватей в «Штад Веймар» и 5 в «Паласт». Ты же берешь аккордеон — смотри не забудь.
Когда трамвай, наконец, начинает движение, желтый свет падает на лицо сидящего напротив меня мужчины. Я разочарован: озабоченное, болезненно-бледное лицо чиновника. Но уже в следующее мгновение оно скрывается во тьме. Проезжаю две или три остановки, затем выхожу и пристраиваюсь за какой-то женщиной, каждый шаг которой сопровождает стук деревянных подошв ее туфель. Иду прямо за ней и понимаю, что она чувствует мое присутствие. Но внезапно она исчезает в каком-то подъезде. Из темноты доносится звук ключа открывающего замок. Прохожу мимо, останавливаюсь, снова возвращаюсь и подхожу к подъезду. Ждет ли она меня? Нет! Мимо проходит легкой, скользящей походкой какая-то девушка. Она неловко несет тяжелый патефон с большим раструбом трубы. Я предлагаю свою помощь. Девушка принимает мое предложение, передает мне патефон с трубой и у меня невольно срывается вопрос:
— Кто хочет повеселиться, должен притащить что-то с собой?
— Ну, да! — отвечает девушка, а затем, вздохнув, добавляет — Ну теперь хоть наполовину легче идти.
— Что за музыка вам нравится?
— Шлягеры, — хотя их нет на моих пластинках!
— А что за шлягеры?
— Ну, самые последние.
— А, все-таки, какие?
— Это вам должно быть известно лучше чем мне!
— Вы разрешите проводить вас до дома? Где вы живете?
— У мясника Хинца.
— Ну, вы у самого источника жизни!
— Еще бы!
— Наверное, полный магазин вкусной колбасы?
Девушка замолкает. Интересно, как она выглядит при свете? Внезапно она останавливается у какой-то двери и вытаскивает из кармана связку ключей.
— Не хотите сыграть мне что-нибудь? — начинаю снова.
— Нет, так не пойдет, — отрицательно кивает она головой.
Интересно, может она поддастся на мои уговоры, если я проявлю большую настойчивость? Но девушка забирает у меня патефон с качающейся трубой и прощается: «До свидания!», а затем исчезает словно призрак. Среди ночи вдруг просыпаюсь от охватывающего меня ужаса. Клопы! Господи! никогда в жизни не видел клопов, но эти темные точки, наверное, они. Как только зажигаю свет, точки быстро улепетывают в темные уголки. Блох я бы просто поймал и с треском раздавил бы ногтями. В Ля Рошеле я десятками ловил и беспощадно давил кровожадных мучителей, смоченным водой указательным пальцем на своих икрах ног. Но давить клопов — это вызывает огромное отвращение. Они пахнут таким противным сладковато-тошнотворным запахом. Завтра найду новый приют, говорю себе и смертельно усталый снова проваливаюсь в сон. Где-то слышны завывания сирен, но я не в состоянии даже поднять голову. Да и не уверен я, может все это мне лишь снится?
БЕРЛИН — 2 ДЕНЬ
Когда я просыпаюсь, за окном уже яркое утро. Так, быстро встать и не отговариваться напавшей вдруг слабостью! Моя программа на этот день жестка: сначала к «девятой линии» на Шутценштрассе. Но, прежде всего — облиться холодной водой сверху до низу. Кто знает: уцелела ли редакция после ночного воздушного налета? А позвоню-ка сначала секретарю, — говорю себе. Набираю номер и не удивляюсь, что телефон молчит. Собрав свое барахлишко, прихлебываю кофе, принесенное горничной. Другой комнатой или отелем поинтересуюсь позже. В то время, как я сижу в вагоне метро и слегка покачиваюсь, будто на волнах, в такт его движения, размышляю о своей задаче: среди редакторов различных журналов нет только лишь белых или черных овец, но большинство этих «овец» имеют серую шерсть. С такими мне труднее всего, т. к. я совсем не уверен в них, и не знаю, что можно, а что нельзя им говорить. С главным редактором «девятой линии», Бруно Вернером мне всегда было легко. Я познакомился с ним через Петера Зуркампа, и мне не надо было заботиться о том, что с моих губ могло сорваться необдуманное слово. Несмотря на это и с ним требовалось иногда говорить обиняками. Иногда меня охватывало чувство, что я действую словно в конспирации, особенно когда выныривал в редакции и показывал сделанные мной фотографии, которые им не удалось бы получить официальным путем, и которые нужны были Вернеру как закрытая серия, для того, чтобы вновь спасти свой иллюстрированный журнал в очередном раунде. После третьей остановки на открытом участке пути, выхожу на следующей станции. Вновь прохожу по ущелью среди высящихся развалин, теряющихся в окружающем чаду. Жирная смердящая грязь из нечистот, пепла и воды, которой тушили пожары, ослизлая, словно жидкое мыло. Несколько раз едва не падаю, поскользнувшись на ней. У этой грязи тот необычный, редкостный, тепловатый, противный до тошноты запах, что столь же непреодолим, как и запах влажной сырости. Моя обувь практически сразу покрылась толстым слоем этой противной грязи. Дышать приходится широко открывая рот, т. к. нет никакого желания нюхать эти мерзкие миазмы. Через какое-то время во мне все буквально кипит от возмущения. Но грязь кажется бесконечной. Никогда не мог себе представить, что из великолепных зданий и жилых домов с их обстановками, мебелью, коврами, гобеленами и картинами на стенах, гардинами и портьерами на окнах, люстрами на потолке, пузатыми шкафами и сервантами с танцующими фарфоровыми пастушками, из всего этого, всего лишь ОДНОЙ, точно сброшенной авиабомбой, может образоваться лишь гора серого, осклизлого мусора! Все словно один огромный пищеварительный тракт. Такое впечатление, словно несколько лакомок очищают стол от всякой вкуснятины, а в конце оставляют лишь серое, дурно пахнущее дерьмо. Так и здесь. Остались только серые развалины и остатки внутренних убранств разрушенных, а некогда великолепных зданий, производящих на меня такое же впечатление, как и рассматривание внутренностей на цветных вклейках анатомических атласов. На «девятой линии» царит странное, угнетенное настроение. Бруно Вернера не достать. Неужели он тоже арестован? Не осмеливаюсь задать прямой вопрос этим, словно закрытым броней лицам. И вновь меня охватывает чувство бессилия и неприкрытого страха — все это, в конце — концов, просто сведет меня с ума. Этот страх не похож на тот, что испытываешь при бомбежке. От ЭТОГО страха потеют руки, сжимаются все внутренности и тысячи иголок пронизывают все тело. Этот страх пульсирующий, разлагающий и парализующий волю, уничтожающий тебя как личность. Это страх перед твоей судьбой, твоим роком. Детские страхи темноты, мальчишеский страх в пустом интернатском коридоре, когда твое сердце сжимается холодной рукой неизвестности, заставляющей прислушиваться к едва уловимым шорохам и стукам — такого рода страх я испытываю и сейчас. Когда я наконец после неловкого прощания выхожу на улицу, то спрашиваю себя: что все это может означать? Чего ради, собственно говоря, должен я здесь мучаться? Только ли чтобы обнаружить пару-тройку газет и журналов, живописующих подвиги германского ВМФ? Что я-то могу поделать? Спеша делаю большие шаги, обдумывая свое положение и вновь приходя в себя. успокоившись, командую себе: «Вперед, к «Сигналу»!» Слава Богу, господин главный редактор готов поговорить со мной, но наш разговор напоминает мне скорее некую пошлую болтовню. И не удивительно: ведь мы не знакомы. Наконец, господин Доктор Хартмут Лёр, так зовут этого человека, переходит к делу:
— Нам от вас нужен срочный материал. Уже прошло довольно много времени, как мы вас печатали. Что произошло? Почему мы не получили от вас практически ничего — ни фотографий, ни текстов?
— Мои фотографии почти всегда остаются висеть у цензоров, насколько вам известно! Над фотографиями в Берлине царит настоящая завеса проверок — да вы это и сами знаете. И делается это так, словно противник еще никогда не видел ни одной нашей подлодки в ее истинном виде. Для господ из цензуры даже простой якорь является совершенно секретным военно-морским оборудованием.
— Вы здорово заблуждаетесь!
— Но особенно …