Господин кригсгерихтсрат снова аккуратно вливает в себя пиво и нарочито широкими движениями тыльной стороны кисти руки вытирает свою пасть. Он являет собой уверенность в своей правоте: Его слушают и ему удивляются. Спрашиваю себя: Что ему придется еще нам предложить? Долго ждать не приходится, господин Захзе объявляет:
— Казни через расстрел всегда лучше, чем исполнение приговора через гильотину. Когда там человек еще бьется в конвульсиях, которому голову давно оттяпали, это неприятно.
А еще тело брызжет красным соком во все стороны. Я больше не хочу слышать этот голос. Однако все же остаюсь сидеть и когда закрываю уши, мне становится хорошо. И тут оно происходит: Господин Захзе достает свой последний козырь: У господина Захзе есть фотографии. Повешенных и расстрелянных. Точно таким образом очень плохие проститутки предъявляют здесь на Rue d’Aboukir свои потертые фото как они трахаются для эрекции членов таких же, как и здесь. Но там господствуют ясные отношения, им просто нужны деньги. Какое счастье, что здесь нет Старика! Он бы сейчас что-то выдал…
Позади нас поют: «Между Шанхаем и St. Pauli большой океан / Матросы вдали мечтают о Реепербане…»
В это время появляется Старик и бормочет:
— Пожалуй, парни уже набрались. Очевидно, жаркое из свинины было порядком пересолено.
— Дорога назад на родину далека, так далека так далека…, — поет один солируя тенором.
Старик быстрым взглядом искоса просматривает фотографии. Он закусывает нижнюю губу и стягивает брови.
— Пора в путь-дорогу, — затем говорит он мне, и я мгновенно вскакиваю. Внезапно все замолкают. Старик холодно осматривается вокруг и раскланивается.
Когда мы снова сидим в машине, я испытывающее смотрю на Старика, уставившегося невидящим взглядом на дорогу и сидящего так прямо за рулем, как будто у него случилась судорога в затылке. И поскольку он ничего не говорит, доктор, сидящий рядом с ним, тоже молчит, да и зампотылу весь погружен в молчание: При этом у обоих языки, наверное, горят от услышанного и увиденного. Поэтому могу беседовать только мысленно сам с собой, представляя что Старик мог бы сказать, если бы два других не сидели с нами в автомобиле… Мы проехали уже около десяти километров, когда, наконец, Старик, кажется, захотел нарушить тягостное молчание: В какой-то момент я вижу в зеркале заднего вида, как он закусывает нижнюю губу. Затем, прямо посреди узкого поворота он говорит:
— У поросенка была такая хрустящая шкурка…
Услышав это, доктор и зампотылу фыркают дуэтом, словно Старик сморозил прикольную шутку. А когда мы проезжаем через ворота флотилии, доктор осмеливается тоже открыть рот:
— Удачный день — country life at its best, — произносит он вполголоса, будто бы разговаривая сам с собой.
Когда я поднимаюсь вместе со Стариком в его студию, останавливаюсь и вдыхаю воздух полной грудью. Меня охватывает нечто вроде ощущения домашнего очага.
— Это было слишком много для сына моей матери, — говорю, — но в любом случае я кое-что узнал…
— Я бы тоже не возражал пропустить сейчас стаканчик шнапса!
— А потом?
— А потом полная тишина!
Старик уже все обсудил с Ренном, успокаивают меня утром. Остаться здесь и спрятаться, втянуть голову и затаиться, по этому правилу мы поступаем уже довольно давно — по крайней мере, пытаемся. Для меня эта флотилия самое лучшее и самое надежное место. Только здесь я наполовину защищен от легавых, здесь они менее всего могут причинить мне зло. И все же: вопреки всему… у меня земля горит под ногами! И почему Старик ничего не говорит о Симоне? Пусть пройдет какое-то время это самое благоразумное. Но это уже все. Покинула ли Старика его смелость? Может быть, он, в конце концов, хочет совсем выбраться из этой аферы угрожающей его карьере? Но ведь такая карьера может существовать лишь как абсурдное представление в его мозге. Поскольку в нашем случае карьера для нас — это безвозвратное прошлое — независящее от того насколько быстро или медленно продвигаются вперед союзники… После завтрака, с мольбертом на плече, захожу отметиться в служебный кабинет Старика. Старик пыхтя выдувает из себя воздух и неожиданно бросает:
— Мольцан задолбал!
Я стою и не знаю, что сказать по этому поводу.
— У него, конечно, была причина для празднования — но все же что-то должно оставаться в рамках приличия! — продолжает Старик.
Узнаю, что Мольцан вчера вечером, упрямый и бухой, каким он всегда был, не захотел пойти в офицерский публичный дом, а во что бы то ни стало хотел остаться со своими людьми и направился в бордель для команды.
— А там ввязался в ссору — даже затеял драку, — говорит Старик, — и оказался Мольцан в самой середине!
— Задачка! — отвечаю меланхолично. — Нам вот раньше просто добавляли соду в чай. Мы называли эту хрень «Пофигизм».
— Тебе хорошо смеяться! — произносит Старик и яростно передвигает туда-сюда папки на письменном столе. Затем внезапно встает и объявляет:
— Я должен быть в бункере! Едешь со мной?
— О лучшем и не мечтал!
В машине, Старик ведет ее сам, его словно подменили. Он даже насвистывает:
— Гордо реет флаг…
Рискуя разбить губы о ветровое стекло, я начинаю говорить:
— В Коралле я, кстати, видел твою фотографию с Фюрером.
— Это ту, с капитаном Рогге, командиром крейсера «Атлантис» и обер-лейтенантом Зуреном? Райнхардом Зуреном?
— Да. Как это все прошло тогда?
— Да, а как это должно было пройти?
— Я имел в виду, какое впечатление произвел на тебя Фюрер?
— Я бы сказал: как на фото.
— И больше ничего?
— Ну может быть, чуточку менее низковат, чем я думал.
— И никакого особого впечатления?
Теперь Старик вынужден сконцентрироваться, пытаясь пробраться между горами обломков. Только когда мы оставляем позади эту трассу слалома, он отвечает:
— А вот как ты все это собственно говоря, представляешь? Стоишь навытяжку, рукопожатие, пристальный, испытующий взгляд тебе в глаза — вот так все это происходит. И сюда добавь, естественно, волнение и подготовку ответов на возможные вопросы. Таким вот образом это происходит!
— А где все проходило?
— В «Волчьем логове». Около Растенбурга, в Восточной Пруссии.
— Как они только и нашли такое место?
— Они начали строить его там уже в 1940 на землях одной фермы, еще перед началом кампании в России. Теперь это гигантская вещь. Снаружи видишь немного, но затем можно только удивляться: огромная лисья нора из бетона — и полная безопасность! Здесь, напротив, мы как на ладони!
Я вспоминаю, как мне пришлось однажды ждать одного человека из Имперского управления студенчества в Доме художника в Мюнхене. Вокруг меня пол был покрыт восковыми каменными орнаментами, передо мной огромный круглый стол — столешница из полированного гранита, из единого куска в дубовом кольце. Ножки стола резные: Орлы с лапами льва. На стенах тусклые гобелены, на потолке мощные бронзовые канделябры и по обеим сторонам высокой, во все помещение, дубовой двери бронзовые факелы, косозакрепленные, по римскому образцу. Сюда же добавим отзвуки шагов сапог, прищелкивания каблуков. Приходят и уходят партийные чины: с полудюжины различных униформ — как они излучали! Я смог внезапно представить себе, как на попавшего в такое окружение вдруг нападет мания величия.
— Разве он не хотел узнать что-нибудь о тебе? — я вновь тереблю Старика. — Неужели ничего не спросил?
— Ничего особого. Только, так, в общем — Англию поставить на колени и тому подобное — и тут же все орут: «Так точно, мой Фюрер!» А ты, что, его еще не видел? Он же и твой Главнокомандующий.
— Видеть видел — да. Один раз в Мюнхене. Издали, правда, но у меня эта сцена стоит перед глазами, словно это было вчера.
Старик резко сворачивает направо и вновь гонит прямо. Заглушая шум двигателя он кричит:
— Ну и как? Давай рассказывай!
— Это было на Кёнигинштрассе в Мюнхене. Она тянется вдоль Английского сада — здания там стоят только на одной стороне. Я как раз топал по ней, и тут навстречу мне выезжает автоконвой. В первой машине сам Фюрер! Я четко рассмотрел кузов: открытый, с низким ветровым стеклом, жесткозакрепленный флажок со свастикой, но только свастика на золотом фоне вместо белого — и, кроме того, вертикальный, а не под углом как на обычных знаменах.