В гостиной светило солнце, небо было голубым, по Рейну скользили буксиры с баржами, и пронзительно кричали чайки.
— Думаю, мы уже завтра можем вылететь в Лексингтон, — сказал Линдхаут и встал. Брэнксом с восхищением посмотрел на него.
В этот момент зазвонил телефон. Линдхаут снял трубку.
— Извините за беспокойство, господин профессор, — сказал девичий голос. — В холле вас ждет один господин. Он говорит, что должен срочно переговорить с вами.
— Как его имя?
— Господина зовут доктор Красоткин, — сказала девушка.
31
Бывший майор Красной Армии хирург Илья Григорьевич Красоткин по-прежнему был высок и строен. Его глаза сверкали, волосы были густыми и темными. Войдя в апартаменты, он обнял Линдхаута, и расцеловал его в обе щеки. Линдхаут представил его обоим мужчинам, и те вскоре после этого ушли: у них было достаточно времени, а Красоткин, как он сам сказал, должен был продолжить свое путешествие. Он приехал сюда потому, что к окончанию процесса в Базеле, находился в Лейпциге. Сейчас он направлялся в Женеву, где должен был принять участие в международной конференции хирургов. Конференция начиналась через день, но Красоткин ехал вместе с группой советских врачей, и только в Цюрихе он смог пересесть на другой самолет, чтобы иметь возможность пожать руку своему старому другу.
— А когда конгресс закончится, я собираюсь подняться на Монблан — я уже столько лет мечтаю об этом!
— Ах ты старый альпинист! — улыбнулся Линдхаут.
— У меня уже есть разрешение врачей, и я просто не могу дождаться этого! — сказал Красоткин.
Потом они сидели на солнце у открытых высоких окон, смотрели на реку и долго молчали.
— Как быстро прошли годы, — сказал наконец русский.
Линдхаут кивнул:
— Сколько нам еще осталось…
— Вот это меня и мучит — да, наверное, и тебя, Адриан. — Красоткин смущенно провел рукой по рукаву своего серого пиджака. — Во что мы все верили в сорок пятом году, на что мы все надеялись, какой мир мы собирались строить… — Он бросил взгляд на потолок.
— Здесь нет микрофонов, — сказал Линдхаут, стараясь сохранять беззаботный вид. Он опустил голову, подумав: «Это было пошло с моей стороны». — А ты прав, так прав, Илья Григорьевич! Сорок пятый год… Тогда мы, как Ульрих фон Гуттен,[56] восклицали: «О столетие! О наука! Какое наслаждение — жить!» Наслаждение… — Линдхаут посмотрел на реку. — Раскол Берлина! Воздушный мост! Война в Корее! — Красоткин вздохнул. — Уже тогда я предвидел дальнейшее развитие того, что мы сейчас переживаем, это ухудшение изо дня в день. Я еще тогда говорил Джорджии… — Голос Линдхаута прервался. Он откашлялся. — Она умерла, я ведь писал тебе об этом, да?
Красоткин кивнул:
— Я тебе тоже писал, старик. Джорджия была чудесной женщиной. Да, тогда, в сорок пятом… Это такой позор, что мы не способны делать добро, даже осознавая это! Вот сейчас я в Швейцарии. Здесь я хоть могу говорить.
— Скверно, что ты можешь говорить только в Швейцарии, — сказал Линдхаут, — а не у себя на родине.
— А ты можешь это делать в Америке?
Линдхаут помедлил.
— Да, — сказал он наконец, — думаю, что могу. Но что-то другое мне и всем ученым на Западе так же недоступно, как и тебе, и всем твоим друзьям и ученым на Востоке. Мы не можем воспрепятствовать тому, что все открытия, которые мы делаем, государство вырывает у нас из рук. Мы не можем предотвратить того, что мы работаем не на благо мира, а на новую войну, не важно, над чем мы работаем.
— Кое-кто этому сопротивляется, — сказал Красоткин. — Они знают, чем рискуют, — как у нас, так и у вас.
— Многие уходят от нас к вам или приходят от вас к нам — но это слепые идеалисты, которые не видят, что они всего лишь орудие войны для другой стороны.
— Ученые всего мира должны были бы отказаться от дальнейших исследований, — сказал Красоткин.
— Запрети ветру дуть, — сказал Линдхаут, — запрети морским волнам накатываться на берег. Реальная власть сегодня в руках немногих, грубо говоря — в руках США и Советского Союза.
— Через десять лет к ним присоединится и Китай, — сказал Красоткин.
— Илья Григорьевич, друг мой, — сказал Линдхаут, — астрономы Калифорнийского университета в Беркли недавно открыли наиболее удаленные от нас галактики. Это образование из тысяч миллиардов солнц находится от нас на расстоянии более чем восемь миллиардов световых лет. Свет, который доходит до нас оттуда сегодня, отправился в путешествие, когда еще не существовали наше Солнце и наша планетная система! А мы, на нашей крошечной планете Земля, — мы не можем обрести мир. Это просто парадокс!
Красоткин посмотрел вслед летящей чайке.
— В Германии есть один профессор, — продолжал Линдхаут, — его зовут Хорст Леб и работает он в Гисене. Он считает, что вокруг шести процентов всех солнц во Вселенной вращаются планеты, которые могут быть населены живыми существами — как наша Земля. Процентное число, вероятно, кому-нибудь покажется малым, но абсолютное число населенных небесных тел было бы тем не менее чудовищно большим, поскольку, по грубым оценкам, существует сто миллиардов Млечных Путей, в каждом из которых приблизительно пятьдесят миллиардов солнц. А мы, на нашем микробе Земля, не можем обрести мира!
— Да, — сказал с горечью Красоткин, — не можем.
— Попробуй представить, что наш Млечный Путь состоит из более чем миллиарда неподвижных звезд, и некоторые из них в диаметре больше, чем расстояние от Земли до Солнца. Представь также, что наш Млечный Путь не находится в состоянии покоя, а куда-то несется со скоростью шестьсот километров в секунду… Ты вообще можешь представить что-нибудь подобное?
— Нет, — сказал Красоткин. — Но я не могу себе представить и того, как мы обретем мир на Земле. А это еще более чудовищно, Адриан! Некоторые астрономы рассматривают все галактики и скопления звезд вкупе как закрытую, конечную систему. И тогда с большой вероятностью можно предположить, что наш Млечный Путь является ни чем иным, как одной из бесчисленного множества молекул, из которых, возможно, построено нечто вроде значительно большего организма!
— Знаю, — сказал Линдхаут. — Имея подобные представления о космосе, можно было бы надеяться, что стремление добиться на этом ничтожном микробе Земля условий, достойных человека, и тем самым избежать опасности беспримерного уничтожения, обуздает азарт ответственных за это лиц. Но этого, дорогой Илья Григорьевич, от них вряд ли можно ожидать.
— Так говорил и Сергей Николаевич, — сказал Красоткин.
— Говорил? — встрепенулся Линдхаут. — Соболев?
Теперь Красоткин смотрел на реку.
— Он снова начал употреблять морфий, — помолчав, сказал он. — Видишь ли, Адриан, у нас с этим обстоит очень серьезно. Кто однажды был зависимым и снова попался на этом, принудительно направляется в специализированную клинику. В такую клинику попал и бедный Сергей Николаевич, и ему еще раз пришлось перенести все те мучения, через которые он прошел в Вене, только еще хуже. Когда его выпустили, потому что он был первоклассным хирургом, он в тот же день принял слишком большую дозу — и умер на месте: дыхательный паралич. Его организм выдерживал сверхдозу перед курсом отвыкания, но после курса он уже был не способен справиться с этим. В официальной версии говорилось о внезапной и неожиданной смерти. Но я знаю, что это было запланированным самоубийством. Он написал мне об этом в письме. Когда оно до меня дошло — в Варшаве, — Сергей был уже мертв.
— Когда это… когда он это сделал?
— В пятьдесят шестом, когда наши войска вошли в Венгрию. — Красоткин все еще смотрел на воду. — Странное совпадение, правда?
Линдхаут молчал.
— А Левин жив, — сказал Красоткин. — Все время в разъездах. В странах «третьего мира». Он консультирует при строительстве больниц в тех странах, которым мы оказываем помощь.
— К сожалению, не только медицинскую, — сказал Линдхаут. — Американцы и многие другие нисколько не лучше, Илья Григорьевич, я не хочу никого обидеть. Одни ведут себя так же безответственно, как и другие. В этом мы преуспели. Я тоже однажды хотел лишить себя жизни…